Изгнанницы
Шрифт:
– Не хочешь же ты сказать, что… – начала Эванджелина.
– Очень даже хочу. По их разумению, мы все равно уже конченые грешницы. – Хлопнув себя по животу, Олив воскликнула: – Погляди на нас, Лини! Детей мы заиметь явно можем, так? Да к тому же привезем с собой новых жителей колонии. Если родятся девчонки, так это им только на руку. И тратиться особо не нужно. Снарядили несколько невольничьих кораблей – и вперед.
– Как невольничьих? В Англии ведь нет рабства!
Олив рассмеялась. Наивность Эванджелины неизменно развлекала и веселила ее.
– Ну да, на словах. А на деле с нами обращаются,
К ним подошел стражник и схватил Олив за руку:
– Кончай уже глупости болтать!
Она выдернула руку из его пальцев:
– Так ведь это правда, скажешь нет?
Он сплюнул ей под ноги.
– Откуда тебе все это известно? – спросила Эванджелина после того, как они описали по дворику еще несколько кругов.
– А ты поошивайся в лондонских пабах после полуночи. Никогда не угадаешь, что сболтнет мужик, когда пропустит пару-тройку кружек.
– Да они наверняка врали. Ну или, во всяком случае, преувеличивали.
Олив сочувственно улыбнулась подруге:
– Ох, Лини, твоя беда в том, что ты не хочешь верить в очевидное, отказываешься замечать то, что творится у тебя под носом. Ты и здесь ведь именно поэтому очутилась, я права?
По утрам в воскресенье женщин-заключенных сгоняли в тюремную часовню, где их рассаживали по задним рядам на скамьи, стоящие за высокими, закрепленными под углом досками, которые позволяли им видеть пастора, но скрывали от глаз заключенных-мужчин. Под кафедрой горела угольная печка, но до них ее жар не доставал. Больше часа женщины ежились в своих тонких платьях и тяжелых цепях, пока священник всячески корил, отчитывал и стыдил их за имеющиеся пороки.
Суть проповеди оставалась неизменной: все они – гнусные грешники, приносящие земное покаяние; дьявол только и ждет, не падут ли они еще ниже, так, что никакое искупление уже не поможет. Их единственным шансом на спасение души было отдаться на суровую милость Всевышнего и смиренно понести наказание за собственную нечестивость.
Иногда Эванджелина опускала взгляд на свои руки и думала: а ведь совсем недавно эти же самые пальцы срывали цветы и расставляли их в вазах. Выводили мелом на грифельной доске латинские буквы. Очерчивали профиль Сесила, ото лба и до адамова яблока. Когда-то они замерли над неподвижными чертами отцовского лица и в последний раз закрыли ему глаза. А взгляни на них теперь – грязные, судорожно сжимающиеся, опоганенные.
Никогда больше она не назовет хоть что-то невыносимым. Вынести можно почти все, что угодно, – теперь-то Эванджелина это знала. Мелких белых паразитов, кишащих в волосах; незаживающие язвы, разрастающиеся из пустяковых царапин; кашель, прочно засевший в груди. Она была вконец вымотана и большую часть времени мучилась тошнотой, но умирать не умирала. По местным меркам это значило, что дела у нее обстояли неплохо.
Ньюгейтская тюрьма, Лондон, 1840 год
В вечном сумраке камеры трудно было не только понять, сколько прошло времени, но и даже различить время суток. Лишь за маленьким зарешеченным окошком и в тени увенчанной штырями стены прогулочного дворика солнечный свет становился все теплее и задерживался все дольше. У Эванджелины прошла утренняя тошнота и начал расти живот. Грудь тоже увеличилась и стала более чувствительной. Она старалась не думать слишком много о ребенке, которого носила под сердцем: он был зримым свидетельством ее морального разложения, клеймом греха – таким же недвусмысленным, как и кровавые следы дьявольских когтей на плоти.
В одно непримечательное утро, спустя какое-то время после завтрака, решетчатая створка в конце коридора с лязгом отворилась, и тюремщик выкрикнул:
– Квакерши пришли! Приведите себя в порядок!
Эванджелина поискала глазами Олив и, завидев ее в паре шагов от себя, встретилась с подругой взглядом. Та указала на дверь камеры: «Давай сюда».
У входа в камеру материализовались три дамы в длинных серых накидках и белых чепцах, каждая держала в руках по большому мешку. Та, что стояла посередине, в простом черном платье и белом платочке, прикрытом накидкой, держалась прямее и увереннее двух своих товарок.
У нее были мутные голубые глаза, нетронутое румянами лицо и седые волосы, разделенные под чепцом аккуратным пробором. Она улыбнулась женщинам в камере с видом благожелательным и сдержанным. И тихим голосом произнесла:
– Приветствую вас, подруги!
Поразительно, но в помещении наступила тишина, прерываемая только кряхтеньем младенца.
– Меня зовут миссис Фрай. Сегодня меня сопровождают миссис Уоррен и миссис Фицпатрик. – Она поочередно кивнула влево и вправо. – Мы представляем здесь Общество содействия перевоспитанию женщин-заключенных.
Эванджелина подалась вперед, стараясь расслышать получше.
– Каждая из вас достойна прощения. Вы не обязаны вечно нести на себе пятна своих прегрешений. Можно решить отныне и впредь прожить свою жизнь с честью и достоинством. – Просунув два пальца сквозь стальную решетку, миссис Фрай дотронулась до руки молоденькой девушки, которая во все глаза смотрела на гостью. – Какая у тебя нужда?
Заключенная отпрянула: не привыкла, чтобы к ней обращались напрямую.
– Тебе бы хотелось новое платье?
Девушка кивнула.
– Есть ли сегодня здесь среди вас заблудшая душа, – продолжила миссис Фрай, указав подбородком на скопление женщин, – желающая спастись от греха и, таким образом, быть может, спастись от горя, от страданий? Не теряйте надежды, подруги. Вспомните слова Христа: «Отвори дверь в свое сердце, и я одолею то, что одолевало тебя» [11] . Если ты уповаешь на Господа, все тебе прощено будет.
Когда она договорила, стражник отпер дверь, и заключенные потеснились, чтобы освободить место. Войдя в камеру, квакерши стали раздавать овсяное печенье, доставая его из хлопкового мешка. Эванджелина взяла одно и надкусила. Пусть твердое и сухое, оно все равно было вкуснее всего того, что ей довелось съесть за много недель.
11
Из проповеди Фрэнсиса Стампера, квакера.