Изгнанник
Шрифт:
Олмэйр положил ложку на стол и, отодвинув от себя тарелку, откинулся на спинку стула.
«…Это небезопасно. Положительно небезопасно! Он не намерен делиться деньгами Лингарда с кем бы то ни было. Деньги Лингарда принадлежат в известной степени Найне. И если Виллемсу удастся примириться со стариком, это грозит опасностью Олмэйру. Этот беспринципный негодяй спихнет его с места. Он налжет и наклевещет на него. Все будет потеряно, все! Бедная Найна! Что станется с ней? Бедное дитя! Ради нее он должен удалить этого Виллемса. Обязан. Но как? Лингард требует послушания. Убить Виллемса немыслимо. Лингард может обозлиться. Это невероятно, но оно так. Он мог бы…»
Олмэйра бросило в пот, и он покраснел от разлившегося по всему телу тепла. Он дернулся на стуле и сжал руки под столом. Какое ужасное предположение! Ему казалось,
Али взглянул на него, невозмутимо проговорив:
— Хозяин закончил?
Олмэйр был погружен в необъятность сокрушительных мыслей о себе, о своей дочери, которой, чего доброго, не суждено стать богатейшей в мире женщиной, несмотря на обещания Лингарда. Не разобрав вопроса Али, он жалобным тоном пробормотал.
— Что ты сказал? Что? Закончил, что?
— Убрать со стола! — пояснил Али.
— Убрать? — внезапно вспылил Олмэйр в непонятном возбуждении. — Черт тебя побери с твоим столом! Убирайся, дурак! Болван!
Наклонившись вперед, он вперил яростный взгляд в Али, а затем вновь откинулся на спинку стула, бессильно свесив руки, и погрузился в такое напряженное раздумье, что лицо его приняло почти бессмысленное выражение.
Али убрал со стола, небрежно швырнув стакан, тарелку и приборы на блюдо с остатками еды, взял блюдо и, сунув под мышку бутылку, удалился.
— Приготовь гамак! — крикнул ему вслед Олмэйр.
— Сейчас приду, — обиженным тоном проговорил через плечо Али на пороге двери. «Возможно ли убирать со стола и подвешивать койку в одно и то же время… Странные эти белые люди… Все им подавай зараз… Точно дети, право…» Неясный шепот этих критических замечаний замер вместе со звуком мягких шагов его босых ног в глубине темной галереи.
В течение некоторого времени Олмэйр сидел не шевелясь. Мысль его работала, и в голове созревало решение необычайной важности. В тишине, царившей в доме, ему казалось, что он слышит как бы удары молота, от происходившей в его голове работы; сердце его колотилось, и в ушах звенело. Стоявшая на столе лампа отбрасывала на пол светлое пятно, в котором его окаменевшие ноги, протянутые с поднятыми вверх носками, походили на ноги мертвеца; его осунувшееся лицо с неподвиж ными глазами можно было бы принять за лицо покойника, если бы не его отрешенное, но все же осмысленное выражение, — жесткое, тупое, каменное выражение не мертвеца, а человека, погребенного под пылью, пеплом и гнилью себялюбивых мыслей, низкого страха и корыстных вожделений.
— Я это сделаю!
Услышав свой собственный голос, Олмэйр понял, что он заговорил. Это его испугало, и он поднялся с места.
«…С Лингардом шутки плохи. Но я должен пойти на риск; другого выхода нет. Я должен ей сказать. В ней хоть сколько — нибудь смысла все же есть. Ах, если бы они были уже за тысячу, за сто тысяч миль отсюда! А что если сорвется? Если она все выболтает Лингарду? Она ведь дура! Нет, они, вероятно, скроются. И если это им удастся, поверит ли мне Лингард? Да, я никогда ему не лгал. Он поверит… А вдруг не поверит? Я должен это сделать. Должен…» — старался он убедить себя.
Налево от него, в выбеленной задней стене веранды виднелась дверь и красовавшаяся на ней черными буквами надпись гласила, что за ней помещается контора «Лингард и К°». Эта комната была отделана Лингардом, когда он построил этот дом для своей приемной дочери и ее мужа и меблирована с неслыханной роскошью. В ней находились: письменный стол, конторка, вращающееся кресло, полки для книг, несгораемый шкаф — и все это было сделано в угоду Олмэйру, считавшему, что все эти затеи необходимы для успеха торговли. Лингард смеялся, но не жалел труда, чтобы достать все эти предметы. Лет пять тому назад весь Самбир был этим взбудоражен. Когда выгружались вещи, все население буквально перекочевало на берег реки перед домом раджи Лаута, глазело, удивлялось и восхищалось… «Какой огромный стол со множеством ящиков, вделанных снизу и сверху! На что белому человеку такой стол? И смотрите, смотрите, о братья, на этот четырехугольный зеленый ящик с золотой дощечкой, такой тяжелый, что двадцать человек не могут втащить его на берег. Пойдемте, братья, помогать тащить за веревки, может, увидим, что в нем внутри. Сокровища, без сомнения, — ведь золото тяжелое. Пойдемте, и нас наградит свирепый раджа Лаут, вот этот человек с красным лицом, который кричит там. Взгляните, братья, вот человек несет груду книг. Как их много, и для чего они?..» Тут старый джурумуди, инвалид, много проплававший на своем веку, слышавший в далеких странах многих мудрецов, разъяснял небольшой кучке бесхитростных граждан Самбира, что в этих книгах находится магия, руководящая кораблями белых в море, дающая им злую мудрость и силу, делающая их великими, могущественными и неотразимыми, пока они живы, и, слава аллаху, — отдающая их в жертву сатане, когда они околевают.
Когда убранство комнаты было закончено, Олмэйр возгордился. Ограниченный конторщик возомнил себя, благодаря этой обстановке, главой серьезного предприятия; за нее он продался Лингарду, женившись на его приемыше, — малайской девчонке, и питал надежды составить большое состояние добросовестной бухгалтерией. Однако он скоро убедился, что торговля в Самбире — дело совершенно другого рода. Он убедился, что при помощи бумаги, пера и чернил невозможно руководить Паталоло, управлять неугомонным старым Сахамином и обуздывать молодой задор лютого Бахассуна. Он не нашел подходящих магических формул на пустых страницах своих конторских книг и принужден был более здраво взглянуть на свое положение. Комната, носившая громкое название конторы, была заброшена, как храм пережитого суеверия. Когда жена его вернулась к своей первобытной дикости, Олмэйр в первое время спасался иногда от нее в этой комнате, но когда их дочь начала говорить и узнавать его, он сделался смелее, черпая мужество и утешение в своей безрассудной, бешеной любви к ребенку.
Когда Лингард приказал ему принять в свой дом Жоанну, он велел поставить складную кровать здесь, в этой единственной свободной комнате. Большой письменный стол был отодвинут в сторону, и явившаяся вскоре с небольшим чемоданом и ребенком ленивая, развинченная, полусонная Жоанна, казалось, почувствовала себя как дома в этой пыльной, заброшенной комнате. Здесь потянулась ее унылая, безрадостная жизнь, полная горьких сожалений и боязливых надежд, среди этого безнадежного беспорядка, этих бессмысленных и заброшенных эмблем цивилизованной торговли. На конторке и на полу висели и валялись белье, желтые, розовые и голубые тряпки, а книжные полки были частью закрыты юбками, повешенными на выдвинутую книгу. Складная парусиновая кровать стояла наискось, почти на середине комнаты, как будто брошенная здесь усталыми носильщиками. На ней между разбросанных одеял Жоанна сидела большую часть дня, неодетая, с босыми ногами, опущенными на подушки, валявшимися почему-то всегда на полу. Она сидела так, преследуемая иногда смутными мыслями об отсутствующем муже, а большей частью не думала ни о чем, уставившись полными слез глазами на своего маленького сына — большеголового, бледного, хилого Луиса Виллемса, катавшего на полу чернильницу. А в бессонные ночи, глубоко вздыхая, ворочалась на своем скрипящем ложе в смутном сознании своей порочности, с тяжелыми думами об этом мужественном, сильном, белокуром человеке, грубом, пожалуй, но все же ее муже, ее умном и красивом муже, с которым она так жестоко обошлась по наущению злых людей, хотя бы и ее родных; об ее бедной, дорогой покойной матери.
Собственно, для Олмэйра присутствие Жоанны было источником постоянной заботы, как непрестанное немое предостережение о возможной опасности. Безграничное мягкосердие Лин гарда было причиной того, что все, к кому он проявлял малей шее участие, вызывали враждебное чувство Олмэйра. Он сам сознавал в себе это чувство и не раз поздравлял себя с тем, что так здраво понимает неустойчивость своего положения. Подца ваясь этому чувству, Олмэйр в разное время возненавидел мно гих людей, но никого он не ненавидел и не боялся так, как Виллемса. И даже после его измены, Олмэйр все-таки не довс рял создавшемуся положению и мысленно содрогался при виде Жоанны.