Ижицы на сюртуке из снов: книжная пятилетка
Шрифт:
Фандорин, предсказуемо опять же, от увиденного чуть не впал обратно в кому. И здесь он не одинок. Очевидно авторскую антипатию к победе «красного дела» разделяет подавляющее большинство героев, выступающих греческим хором от имени всех сословий. Рассказчик фиксирует взгляд читателя на моментальном и тотальном развале всего и вся и булгаковской разрухе. «Революция, будто метла, взмела с российских окраин многообразных людей, иных в глубинке прежде и не видывали. Всем вдруг стало плохо на своем месте, и понеслась по дорогам человеческая пыль, где-то скопляясь и закручиваясь смерчем». «А потом я не раз думал: эх, какое было бы счастье, если бы мы тогда утонули в своей чудесной каюте первого класса и ничего последующего не увидели», сокрушается интеллигентный белый генерал. «Господи, ничего бы не пожалел, только бы вернулись городовые», вторит ему
Не нужно быть Фандориным, чтобы догадаться – западник, либерал и патриот цивилизованной России Б. Акунин, конечно, на стороне той цивилизации, культуры, которую большевики снесли. Но, слава буддийским богам литературы, четыре сотни страниц содержат не только этот очевидный для всех посыл. Они как раз о том, что все далеко не так очевидно.
С одной стороны, публицистические аналогии с нашими днями Акунин прописывает более чем явственно. Везде хамство, разруха, к власти пришли порченные люди, озабоченные чаще всего собственной наживой. Вынести это «благородным мужам» (привет конфуцианской этике) невозможно. Поэтому, проиграв войну, все бегут и уезжают. К эмиграции склоняется и сам Фандорин с верным Масой и – да, ему тут нашли третью жену – с новообретенным семейством. «Я за сложные н-нравы. Я за цивилизацию. Коли моя страна хочет опроститься – ради бога, но без меня», заикаясь, декларирует акунинский герой те взгляды автора, за которыми далеко ходить не надо – сам автор далеко, тоже уехал, но мысли эти в его интервью, статьях и просто в Фейсбуке читать приходилось не раз и не два.
Но в книге все же сложнее. В «Не прощаюсь» мы видим целую галерею людей – и столько же мотиваций. Почему они воюют за красное, белое, черное (экскурс в историю анархизма и портреты их главарей – один из любопытных и существенных плюсов этой книги!), даже коричневое дело. Почему переходят в другой стан, предают. Какой мечтают или боятся увидеть Россию. «Мелькнула мысль: у Революции, как у бога Януса, два лика. Один – чистый и мечтательный, как у Нади. Второй – как у Заенко. И поворачивается она то одним, то другим». Но автор скромничает – больше, гораздо больше тут ликов революции и ее сторонников и противников.
И постепенно выкристаллизовывается мысль – нет, наверное, правых и виноватых. Есть достойные и недостойные люди по обе стороны баррикад и линий боя. О том же, кстати, и гораздо более вдумчиво был последний роман Л. Юзефовича «Зимняя дорога» – об одинаково достойных людях, героях, ставших волею судеб врагами.
Но вопрос для Фандорина, думающего по-восточному одновременно абстрактно и прагматично, в другом – количестве достойных людей с каждой из сторон. И, сохраняя весь роман, как Швейцария (там, кстати, и окажется в итоге его жена и сын), нейтралитет, он все же вынужден сделать выбор. «Недействие равнозначно действию, но действие не равнозначно недействию» – Фандорин выбирает белых, культуру, хочет переломить решающую битву. Кому, как не ему?
Да, если честно, давно уже пора бы заняться благородному мужу Фандорину делом. Потому что – он банально бил баклуши половину книги. То в коматозном состоянии болтался на плече у Масы в каком-то пыльном ковре. То, очнувшись, проходил реабилитацию в коляске. То еще несколько лет отсиживался волосатым и бородатым отцом Сергием в дальнем монастыре. А то и вовсе встретил третью любовь своей жизни и не только откровенно поглупел от любви, но и стал полным (Маса вздыхает, скрывая горе и разочарование в сэнсэе) подкаблучником. Без санкции жены из дома не выходит, а за расследование берется с ее разрешения и в ее обществе. Акунин, к слову, тут молодец, играет против правил (красавец сыщик постарел, усажен в коляску, шагу шагнуть не может – нарушение всех принципов!), потешается, криво улыбаясь уголками губ. Или откровенно смеется в кулак: только хозяин обрел семейное счастье, как вассал Маса решил жениться на китаянке (! Нужно знать исторический антагонизм между двумя нациями), оказавшейся мужчиной-евнухом (!!).
Это в одной половине книги. А в другой половине, если не двух третях книги Фандорина попросту нет. Потому что, конечно, «Не прощаюсь» – никакой не роман из фандоринского цикла, а сборник умело сшитых новелл, связанных – да и то не всегда! – единством времени, места и действия. И более чем пространная новелла о «своем среди чужих» – красном сыщике в среде белогвардейских заговорщиков – сменяется рассказом на тему сразу двух «девушек и революции». Мы помним акунинскую серию «Жанры» – стилизацией автор владеет искусно.
Только
Но мы же не забыли название этой книги, верно?
Теплый холод
Новый альманах, детище Игоря Шулинского и Ко, выглядит неожиданно и озадачивающе. По объему – настоящая книга, изрядной толщины и большого формата. По оформлению – отдельный комплимент верстальщику и бильд-редактору – наследует «Птючу», главным редактором которого служил Шулинский, тот же глянец страниц, свободные и вызывающие подчас коллажи-иллюстрации. Книга тяжела и тянет чуть ли не на подарочное издание – бывшему рейверу или историку литературы. Или обоим.
Потому что по сути «Невидимки» – настоящая и довольно репрезентативная антология литературы 90-х. Такова собственно и была интенция составителей – довольно благая, ибо эпоха та перешла в стадию ностальгизируемой, но осмыслена ли и даже освоена ли она до конца? Еще давно, как раз в 90-е, сказано в предваряющем Письме редактора, «группа товарищей» хотела издавать журнал «Пост» с текстами тех лет, но – что-то не сложилось (легенда гласит, что труженицы смоленской типографии ужаснулись и забастовали издавать рассказ Владимира Сорокина «Обелиск»). Но вот прошло время осуществиться далекому замыслу – «нам посчастливилось найти другие “невидимые” тексты и “вернуть к жизни” не только их, но и людей, которые уже умерли. Необходимо восстановить историческую справедливость: сначала эти тексты, а потом уже мы. Личное часто отступает под натиском истории и фактов, и все “твое” становится не таким уж важным. В этом альманахе есть тексты, которые никогда не печатались нигде, кроме самиздата, но их отсутствие в современном литпроцессе ничем не объяснить».
Составители хорошо чтут традиции, следуют принципу литературного наследования. Они начинают с Лианозовской школы, о которой можно, наверное, сказать, что она была первым неформальным объединением в позднесоветской культурной жизни, – если не принимать в рассмотрение те же посиделки на диссидентских кухнях, – прообразом той милой сердцам составителей атмосферы 90-х с их клубной культурой, хэппенингами и прочими акциями. За стихами И. Холина и Г. Сапгира следует беседа с Сорокиным о тех временах, именах и его нынешних поисках, уведших, к сожалению расспрашивающего его Шулинского, писателя в сторону от жесткого («жестокость – это дыхание метафизики», по словам нашего нового уже классика) препарирования российской действительности к по-европейски (с)покойному последнему роману «Манарага». Кроме всемирно, можно сказать, известных Кабакова, Булатова и «широко известного в узких кругах» Монастырского Сорокин (вс)поминает трагически погибшего и самого интересного для него из питерских артистических кругов Аркадия Бартова – много ли мы знаем о нем сейчас?
Из рук «изменившего» своей метафизической жестокости со «старым-добрым стилем» Сорокина знамя концептуального радикализма решительно выхватывает Игорь Левшин, аттестуемый как «один из самых непечатаемых, скромных и неузнаваемых лиц 80-х – 90-х. Айтишник, инструктор по горным лыжам, панк-рок-гитарист». С этим уже можно поспорить – стиль Левшина не перепутать ни с кем, особенно после вполне представительной книги короткой и не очень прозы 2015 года «Петруша и комар». Здесь же Левшин выступает с настоящей повестью – медитацией над природой письма под прикрытием садическего членовредительства (совсем буквально) и смачного секса. Текст о другом, даже ближнем как «литературное изнасилование», стать писателем – «вроде как шел, шел по лесу и вдруг вляпался в говно. Это, Марина, не выбирают». Да, рассказчик «хотел, чтобы она ощутила себя наконец свободной. Я хотел, чтобы она почувствовала, что это значит – быть писателем». Писательство в его полной, тотальной реализации уравнивается с либертенской сексуальной освобожденностью. Но где эрос, там и братец его танатос – после рассуждений об эксгибиционистских свойствах литературы и необходимости вступить в грубый сексуальный контакт с читателем (в этой повести, кстати, реализованной – персонаж становится читательницей и затем любовницей рассказчика) рифмуется и со смертью.