Изваяние
Шрифт:
Семья выходит из дома на прогулку. И встречает другую семью, где тоже каждый копия другого.
Страшно? А может, и нет? Все дело привычки. Привыкают же братья и сестры-близнецы друг к другу, а к ним их родители и знакомые. Пусть уж лучше близнецы, но только не насекомые.
Войдя в ворота санатория, я посмотрел на свою спутницу. Лицо ее было грустным. Она о чем-то думала. О чем?
43
На этой Земле должна была вскоре наступить вечность. Смерть будет существовать, но она потеряет всякий смысл. Умерший продлит себя в своем точном подобии, в своем двойнике.
Я ходил по комнате из угла в угол и думал. Я не мог не думать, я хотел понять и представить себе эту планету, так удивительно похожую на Землю.
Комната не была пустой. В ней стояли вещи, необходимые для ее обитателя. Из неплотно завернутого крана умывальника капала в фарфоровую раковину вода. Рядом с умывальником висело полотенце.
Стоял письменный стол. За этим письменным, столом множество сменявших друг друга постояльцев писали письма домой. Чем их письма отличались от тех, что пишут и отсылают на моей Земле? Одной существенной особенностью. В этих письмах не спрашивали о здоровье своих детей, не посылали им привет.
Ну и что ж! Ведь на моей Земле тоже есть холостяки и старые девы. Их тоже мало интересуют дети. Разве они интересовали меня еще совсем недавно?
Вот о чем я думал, ходя из угла в угол.
На мгновение я увидел себя со стороны, словно взглянул на себя в глубокое психическое зеркало, отражавшее не только физический облик, но и внутренний мир.
Не смешно ли и не глупо ли, что я, холостяк, не мог вообразить себе мир, населенный только холостяками, старыми девами и бездетными супругами.
Да, я не мог себе его представить, потому что он был слишком уродлив. Ведь на моей Земле холостяки, старые девы и бездетные супруги были исключением.
Хотя бы один или два ребенка на тысячу взрослых в виде исключения, и я бы представил себе этот мир. Но он был так же непредставим, как Земля, населенная живыми куклами.
Мне вспомнились стихи Бодлера, читанные мною на моей Земле.
О, созерцай, душа: весь ужас жизни тут
Разыгран куклами, но в настоящей драме.
Они, как бледные лунатики, идут
И целят в пустоту померкшими шарами.
Да, но здесь была настоящая драма, и разыгранная не куклами, а людьми. Пока людьми. Людьми, которым предстояло вскоре превратиться в кукол.
Я решил познакомиться с жизнью планеты, с историей ее общества, с философией ее культуры. В библиотеке санатория я получил нужные мне книги. Я принес тяжелую пачку в свою комнату, положил на письменный стол. Но какое-то неопределенное, смутное, тревожное чувство мешало мле раскрыть хотя бы одну из этих книг и приступить к чтению. Я стоял возле груды книг, как, наверное, стоял первобытный Адам возле древа познания добра и зла, еще не решив - сорвать ли коварный плод или оставить его висеть на ветке.
Есть явления, которых, может быть, лучше не знать. Чем я смогу помочь людям, лишенным будущего?
Адам не думал о будущем, когда протянул руку к ветке и
На титульном листе книги, к сожалению, не было портрета ее автора. Краткая аннотация сообщала читателю самые необходимые сведения. Автор раскрытой мною книги был самым крупным социологом и психологом двух последних десятилетий.
Он стал социологом сразу после того, как это случилось. Слово это одно из самых безличных и неопределенных слов. Но ведь у того, что случилось, вместо лица была маска. Люди так растерялись, что не сразу нашли подходящее слово.
Само собой разумеется, что они это слово нашли. Они назвали неназываемое, но им не стало от этого легче. Хотя для чего, в сущности, существуют слова? Для общения? Не только. А также для того, чтобы чуточку смягчить слишком суровый и реальный мир вещей и явлений, приблизить его к себе, стать с ним на "ты".
При помощи слова человек сумел стать на "ты" даже со смертью. Но это событие было неопределеннее и загадочнее смерти, с ним пока людям не удалось стать на "ты".
Социолог был мужественный человек. Это не мои слова, а слова аннотации, приложенной к книге. Он взял на себя смелость взглянуть в глаза истине. Слово "глаза", разумеется, метафора. У этой истины не было глаз. Вернее, у нее они были, но она их выколола, как героиня античной трагедии. Зато глаза были у социолога.
С какой болью, с каким подавленным чувством он написал первую фразу, которой начиналась первая страница его книги. Он поставил точку и заплакал. Плачем он хотел смягчить обстоятельства, мысленно найти точку опоры в этом безумии, в этой катастрофе.
Но он не нашел точки опоры. И написал вторую фразу. Его мысль сжимали спазмы. Но это его не остановило. Он должен был объяснить самому себе и всем своим современникам то, что нуждалось в объяснении.
Третью фразу он словно бы отодрал от своего тела вместе с мясом. Он не щадил себя.
В далекой предыстории и истории он пытался проследить истоки роковой ошибки, ошибки непоправимой, которую совершило человечество в век ядерной физики и молекулярной биологии.
На этой Земле, так же как и на моей, тоже существовала когда-то античная эпоха.
Люди той удивительно мужественной эпохи не боялись смотреть в глаза никакой, даже самой страшной истине. Об этом говорят произведения той эпохи и в первую очередь трагедия. Человек шел в театр не позабавиться, не отдохнуть, а соприкоснуться с самыми сложными тайнами бытия. Еще не существовало мещанства. Когда оно появилось? Не тогда ли, когда у колыбели ребенка стали появляться игрушки, как бы взявшиеся ниоткуда. Для ребенка не существует метафизического понятия "ниоткуда". Родители объясняли ребенку: их принес дед-мороз. Ребенку внушалась лицемерная мысль, что он дорог не только родителям, но и вездесущему незнакомцу с сентиментальной бородой - деду-морозу. Не уподоблялась ли деду-морозу и вся действительность, тоже якобы добренькая, седобородая и сентиментальная, как дед-мороз?