Изверг
Шрифт:
Заказали у грека, тот доставил. Они откатили полцены и теперь задолжали больше, чем могли себе позволить. Надо было обойтись «прессованным марокканцем» или «желтой губой», но Хильдинг до тех пор ныл, и упрашивал, и пресмыкался, пока Малосрочник не уступил. Они заказали «стеклянного турка» и три дня ждали. Сейчас оба улыбались крупинкам стекла, которые взблескивали, когда они подносили гашиш к свету в душевой.
— Видишь стекло?
— Ясный перец, вижу.
— Похоже, неплохое дерьмо.
— «Турок» всегда хорош.
Хильдинг достал из кармана зажигалку, подал Малосрочнику. Тот молча щелкнул ею, подставил огонек под фольгу. Обычно хватало
— Вкусно пахнет.
— Мать твою, Срочник.
Хильдинг стал на цыпочки, надавил руками на одну из потолочных плит рядом с лампой. Секунда — и плита приподнялась, Хильдинг запустил руку в щель, выудил кукурузную трубку. Малосрочник размял наркоту, набил трубку, поднес огонь к головке, сделал первую затяжку, чтобы раскурить, затянулся еще раз и передал трубку Хильдингу, которому не терпелось сунуть ее в рот.
После двух затяжек один передавал трубку другому, снова и снова. В душевой было тихо, из нескольких кранов капала вода, одна из ламп под потолком мигала, кап-кап, миг-миг, кап-кап, миг-миг, отличный «турок», еще лучше, чем прошлый раз.
— Козлы, Хильдинг-Задиринг, вот козлы. — Малосрочник опять дважды затянулся, протянул трубку, хихикнул: — Знаешь, Хильдинг-Задиринг, стоим мы с тобой тут, в этой гребаной душевой, курим отличный гаш и даже не думаем, что это, в натуре, лучшее место, где можно расправиться с насильником.
Малосрочник снова хихикнул. Хильдинг удивленно посмотрел на него:
— Ты о чем?
— Мы даже не думаем об этом.
— Ты про эту вот гребаную душевую? И чё? Мы тут, по-моему, достаточно насильников и стукачей помяли. Чё тут нового-то? На зонах в Америке они ведь друг друга в параши башкой кунают.
Малосрочник хихикал не переставая. Так действовало «турецкое стекло»: сперва он хихикал как ненормальный, потом становился похотливым как ненормальный, а покурив опять, пугался воспоминаний, опять являлся Пер со своей пиписькой, и он опять искал шипы, видел кровавую мошонку.
Малосрочник глубоко затянулся, задержал трубку в руке, дразнил Хильдинга, одновременно хлопнув его по затылку.
— Ни хрена ты не понимаешь, Хильдинг-Задиринг, мы не мять собираемся, здесь покруче будет.
Хильдинг потянулся за трубкой, Малосрочник отдернул руку, упорно не выпуская трубки.
— Пойми ты, наконец. В следующий раз, когда к нам в отделение поступит насильник, мы подкараулим этого гада, дождемся, чтоб он пошел в душ. А когда он будет стоять там весь мокрый, ты устроишь на прогулочном дворе хорошую заварушку, чтобы все вертухаи сбежались.
Хильдинг не слушал. Он стремился к трубке, снова протянул за ней руку:
— Какого черта! Теперь моя очередь.
Малосрочник, хихикая, подбросил кукурузную трубку вверх, под самый потолок, поймал ее.
Передал Хильдингу, который жадно сделал две глубокие затяжки.
— Пойми ты, говорю. Короче, стоит он у нас в душе. Потом захожу я или Сконе, и мы мочим его по яйцам, пока не замычит. Потом черед за мясником. Режем козла на мелкие кусочки, ломаем ему все оставшиеся косточки. Снимаем гребаный толчок и спускаем все клочья в сливную трубу в полу. Потом ставим унитаз на место и раз-другой сливаем воду. Душем на пол — и крови как не бывало.
Хильдинг думать забыл и про курево, и про то, чья очередь. Он был сам не свой, на лице, обычно совершенно равнодушном, пустом, будто он носил маску с одним и тем же застывшим выражением, теперь отражалось то отвращение, то восторг, он чуял ненависть Малосрочника, от которой дух захватывало, правда, Малосрочник из тех, кто в любую минуту мог сорваться, Хильдинг помнил жуткое зрелище, когда в спортзале он лупцевал того хмыря дисками и гантелями, пока тот не перестал шевелиться.
— Блин, Срочник, ты шутишь.
Малосрочник выхватил у Хильдинга трубку, которую тот никак не отпускал, и с удовольствием затянулся.
— Нет, не шучу. Какого рожна шутить-то? Хочу попробовать. С первым же попавшимся насильником, который сюда попадет. Хочу посмотреть, как оно сработает. Хочу еще разок почувствовать, каково это — воткнуть шип и повернуть.
Леннарт Оскарссон спешил. Слишком надолго задержался у избушки возле водонапорной башни, уйти-то нелегко: Нильс не хотел отпускать его, и он сам не хотел, чтобы его отпустили. Торопливо прошел мимо дежурного охранника — опять этот окаянный Берг, других, что ли, нету? — в отделение А, где сидели два десятка заключенных с приговорами за серьезные сексуальные преступления; их не поместишь в отделения общего режима, они вызывают ненависть, рождают месть и иерархическую покорность: бей их, тогда не придется самому терпеть колотушки.
Берг махнул рукой и поднял вверх большой палец. Насмехается, что ли? Леннарт не разобрал. Хотя вряд ли этот тупица понял, что телекамера на несколько минут раздела его догола.
Отвечать он не стал. Заспешил по первому коридору, на полдороге решил свернуть вправо, на лестницу, подняться наверх и пройти через отделение X, выиграв таким образом несколько минут и массу шагов.
Шагая через две ступеньки, он думал о Марии и о лжи, которой наутро придется потчевать ее за завтраком, о Нильсе, который во время каждого любовного акта просил его порвать с женой и сделать его своей новой семьей, об Оке Андерссоне и Ульрике Бернтфорсе, с которыми работал много лет и которые зачем-то открыли заднюю дверь автобуса и выпустили одного из опаснейших преступников, о Бернте Лунде, который теперь разгуливал на воле, и искал, и жаждал, и выбирал девятилетних девочек, о пресс-конференции, к которой готовился много лет и которая должна была стать карьерным трамплином, а стала публичным изнасилованием.
Никто не трогал его гениталии, но камера и микрофон оскорбили его так же, как оскорбляет насильник.
Он ведь не стоял в стороне, и представление о том, что фактически он во всем участвует, заставило его думать, что он не брошен на произвол судьбы, ему понадобилось время, чтобы осознать, что кто-то использовал его в своих интересах.
Он думал о считаных часах, минувших с тех пор, как он проснулся сегодня утром.
О том, что жизнь чертовски запутанная штука.
Порой ему было совершенно невмоготу. Средний возраст подгонял его к старости, а он не поспевал. Времени на размышления не оставалось, все откладывалось на потом, зачастую ему хотелось просто зажмуриться — зажмуриться и твердо знать, что все уже позади, кто-то другой принял решение, и все опять хорошо. Так он в детстве садился на пол и зажмуривался, пока мама с папой работали по хозяйству, а когда снова открывал глаза, все у них было готово, что-то происходило, пока он сидел тихо и безучастно, кто-то другой все устраивал, все решал, от него требовалось только одно — зажмуриться, и все само собой становилось как надо.