Извивы памяти
Шрифт:
Я со своими ребятами перевез его к себе в больницу. Всего пять минут ходу, полторы минуты на машине.
Мои, в отделении, все его хорошо знали, хорошо к нему относились. Он многим в больнице помогал в условиях звонкового беззакония. Пустяки, но как это помогало жить! Одному паспорт сменить, развестись в суде без волокиты, подстегнуть милицию в каком-то деле… Где мог — помог.
Когда мы его переносили с кровати на носилки, он успел проговорить: "Юля, не надо, тебе нельзя…" Это были его для меня последние слова. Он очень быстро потерял сознание. Метастазы в голову, в спинной мозг — и нет мучений. Потеря сознания — смерть. Господь уберег его от мучений. Кто Его просил?
Его не надо просить. Он сам знает за что — Он знает, что знать Ему надо. Да и почему Он?
Если Он есть? Если есть Он? Есть ли Он? Какие же от нас нужны просьбы и чаяния? Ищем законы общества, истории, а Он — раз! — и вмиг переиначивает нашу жизнь, и нашу мысль.
Юрка Зверев! Служака режима, жандарм, высылавший гордость русской жизни того времени, а может, и на все времена — не нам, современникам, его судить… За что-то уберег его Господь от немыслимых болей! Он-то знает? А?
ЭПИЛОГ СУДЬБЫ
Вчера мне кто-то рассказал, как в Израиле, в Музее Диаспоры, дали кому-то справку о происхождении фамилии. Запамятовал какой. Но в ответ всплыло в голове моей, как Лева Гинзбург в своей последней книге проделывал изыскания происхождения собственной фамилии.
Не такой уж он мне близкий был человек и не так уж много я с ним встречался, но извивы памяти воле неподвластны. Время есть — я пишу.
Леву я много раз видел в ЦДЛ, но издали и не будучи с ним лично знаком. Так, издали кивали друг другу. Я знал, что он великолепный переводчик с немецкого. Много читал стихов, им переведенных, его книгу о гитлеровском режиме, где явно проглядывался и наш режим благословенный. Знал ли он, кто я, неведомо мне было. Лева не радовал глаз эстетов. Маленький, квадратненький, с вечно блуждающей, чуть насмешливой улыбкой. Был он секретарем московского отделения Союза писателей как глава секции переводчиков. К секретарям прогрессивная, так сказать, общественность относилась заведомо плохо. Человек — отдельная вселенная, а когда обобщают, в душе обязательно возникают смещения оценок. Обобщение — это значит: все буржуи, все коммунисты, все евреи, все кавказцы… А ведь в каждом из нас, в каждой вселенной, много всего намешано: есть туманности, черные дыры, яркие звезды, да и они, в свою очередь, могут быть лишь вспышкой перед гибелью — сверхновые; а есть постоянно, ярко и ровно мерцающие. А есть и солнца, дающие тепло, свет, жизнь. Но только вблизи, для близких, для своей системы. А дальним лишь слабо мерцают…
Однажды мне позвонил Толя Бурштейн и попросил посмотреть Левину жену по поводу тромбофлебита. Я считался специалистом по этой части. Ну ее, болезнь, — это отдельная медицинская новелла. Не буду отвлекаться, но именно тогда я познакомился с Левой более близко.
Несмотря на свою не больно привлекательную внешность, он оказался обаятельным, умным, приятно ироничным человеком, и беседы с ним всегда были интересны. Я многое узнавал в необычном ракурсе, далеко не всегда стандартны были его повороты знаний и отношений, как к людям, так и к событиям.
Но пока все это было поверхностным — и наши беседы, и его рассказы, и мое внимание к нему.
А вот когда он позвонил мне в связи с тяжелым и болезненным приступом холецистита, и я, в результате, его оперировал, после этого наши контакты стали более близкими. Тут мы как бы породнились, благодаря пролитой мною его крови.
Лева рассказывал, как приходится ему крутиться в лабиринте писательских властных органов, как ему приходилось убегать из дома, избегать телефонных звонков, прятаться, когда собирали в писательском мире подписи под письмом протеста о "литературном власовце" Солженицыне. Он отлынивал, извивался, заболевал, обещал… но не подписывал. Но сказать прямо, просто отказаться не мог. "Я же трус, — говорил он. — И печатать не будут. А я же не великий поэт. Я сам стихи писать не могу. Я перевожу хорошо. Это я знаю. Не поэт — лишь переводчик. А переводить люблю. Я еще должен сделать немало. Вот и кручусь".
Кто-то, кажется, Кардин, про него сказал: "Он трус и смело только на машине ездит". По мне и это неплохо. Разве можно требовать от людей подвигов? Каждому свое. Вон ведь и Галилей отрекся. Он открытия делал, ему было для чего жизнь сохранять. Джордано Бруно открытий не делал — лишь смелость и стойкость, да костер, на котором закончил он свою земную жизнь, сделали его знаменитым. Так что: "Не суди, да не судим будешь".
Лева рассказывал о своих отношениях с Марковым. Я не знаю, насколько он, царь советских писателей эпохи позднего коммунизма, действительно царствовал, а насколько был марионеткой в чьих-то руках. Марков брал иногда Леву с собой в поездки. Вел с ним беседы в поезде, гостинице. Лева вспоминал, как, стоя в поезде у окна, Марков радостно восклицал, глядя на поля с колосящимся хлебом, башни элеваторов, горы шлака… Лева не говорил в ответ о не попадающем в башни элеваторов, гниющем зерне, о неработающих комбайнах-металлоломе, о горах невывезенного продукта… и поддакивал боссу. А потом, ночью, записывал свои комментарии, так сказать, к диалогу с властью, в свои тайные записные книжки. Язвительно смеялся в этих своих тайных книжечках по ночам — и любострастно, лизоблюдно поддакивал днем. Надо же печататься, надо семью на отдых посылать в места и во время, где и когда «лучшие» люди Союза писателей отдыхают.
Он мало кому рассказывал про свои тайные записи. Но, пролив его кровь, удостоился и я. Столько крамольного слышал от него, сколько, может, и не получал в беседах с самыми отчаянными нашими диссидентами. Кстати, подобные речи доводилось мне слушать и от «номенклатурщиков». Поразительно, как все, думаю, начиная с генсека (сказал же он как-то в беседе с писателем-однополчанином: "Логики не ищи"), несли крамолу на своих кухнях или на прогулках в лесу и у моря, где никто не услышит. Почему все эти верные слова столько десятилетий не воплощались в жизнь? Может, как раз потому, что большинство знало: никто не услышит?
Помню, Эрик Неизвестный поведал нам с Карякиным, как приходили к нему уговаривать сделать надгробный памятник Хрущеву на Новодевичьем два Сергея, сыновья самого Хрущева и Микояна. "Столько антисоветчины я еще ни от кого не слышал!" — кривил душой Эрик. Конечно, кривил — слышал и больше. И я с ним слушал. У двух Сергеев были, возможно, в загашнике какие-то семейные знания, которые до лагеря бы и не довели, но к внезапной смерти вполне реально привести были в силах.
Прошла пара лет, и умерла Буба, Левина жена. А еще через некоторое время Лева влюбился. В Германии, в переводчицу, русскую по крови, родившуюся там от пары "перемещенных лиц". И они решили пожениться.
Помню, был я в гостях у Левы, когда он ждал звонка из Нюрнберга, от Наташи, у которой билет на сегодняшний самолет уже был в кармане, а она все никак не могла решиться выехать к нему. Звонить в капстрану было тогда весьма сложно. Но Лева пробивался. Он сходил с ума, как девятиклассник. Наконец, свершилось. Наташа вылетела, и он помчался в аэропорт ее встречать.
Они подали заявление в ЗАГС. Через несколько дней Наташа в разговоре со мной выложила все свои сомнения. Главное — где жить. Лева говорил: "Как только у меня жена окажется немецкой гражданкой, из секретарей я вылечу со свистом и хвостом, словно ракета… или комета. Но уезжать отсюда я не хочу". А Наташа говорила: "Я здесь жить не могу. У меня контракты на переводы. Я должна сдать их точно в срок. А здесь я должна полтора часа простоять в очередях, полтора часа на кухне. Я так не успею к сроку".
А я думал про себя: полтора часа на очередь, пожалуй, она занизила; а на кухне — ну какая разница, где стоять, в Москве или Нюрнберге. И был неправ. Обед — это и мы теперь знаем — с помощью кухонных разных аппаратов может быть приготовлен за пять минут.
Так и не решив, где будут жить, они готовились к свадьбе. Ящик водки уже стоял дома в ожидании брачных торжеств. А может, и платье подвенечное Наташа заготовила?
В их решении было что-то фатальное, роковое. В один из вечеров Лева сказал мне страшные слова: "Юлик, я сделал все, что хотел. Я сейчас закончил свою главную книгу. Я не знаю, что я дальше буду делать".