Извивы памяти
Шрифт:
Все сделал. И не знают, как и где жить, — что может быть страшнее?
За неделю до свадьбы, под утро, часов в пять, звонок:
— Юлик! Беда! С вечера начались боли, Наташа говорит, что я пожелтел.
Боли, пожелтел — скорее всего я оставил в протоке камень. Хоть и редко, но эта печаль иногда постигает хирурга. Печаль для хирурга, беда для пациента. А может…
В восемь утра я, как обычно, был уже у себя в больнице, когда широко распахнулась дверь и вошел Лева, будто на посиделки, где его давно и с радостью ожидают. Я и Боря Дудкин были уже на стрёме.
— Пока я еще сам за рулем. Спасайте, ребята, Гинзбурга. Плохи дела, а?
Да-а. Я поглядел на него — дела, похоже, плохи. В чем это проявлялось, рационально теперь не объясню,
Мы его положили в палату, наладили капельницу. В течение нескольких часов угрожающе снижалось давление. В палате он попросил Наташу включить магнитофон и продиктовал последние строки книги. О том, что придумалось ему сейчас, дописать, прояснить, уточнить. Он пишет, диктует, что страшится болезни, страшится операции, не уверен, что выйдет из больницы. "Словно скелет обхватил мою голову…" — и такие слова есть в этом эпилоге книги… жизни.
Лева не вышел из больницы — вынесли. Стремительное ухудшение говорило, что съедается печень, летит она в небытие, волоча за собой Леву, всю его жизнь. Оперировать надо срочно. Но я боялся браться за нож.
Я попросил приехать известного московского хирурга-практика, не академического профессора, Бориса Михайловича Гершмана. И одного из лучших того времени реаниматора Володю, Владимира Львовича Кассиля, сына писателя.
Судьбой было устроено так: где располагались секретари детской и переводческой секций московского отделений Союза, вскоре по соседству с портретом покойного главы детской секции Кассиля разместился портрет главы переводческой секции Гинзбурга.
Гершман и Кассиль сказали: "Оперируй быстрей. Шансов мало, но вот такусенький есть".
И я так считал. Кассиль остался и сам давал наркоз, сам проводил все реанимационные пособия.
Мы обнаружили не рак — маленький такой рачок на выходе из протоков, который дал застой желчи и, по-видимому, способствовал образованию нового камня. Они на пару — рак да камень — и породили ту быстротечную желтуху, что съела печень.
Лева умер через три дня, так и не придя в сознание. Я оставляю это свидетельство, а сам при этом не уверен, что позволительно подобное. Впрочем, в воспоминаниях об уже покойных многое позволительно. Да и я вовсе не уверен, что это когда-нибудь кто-нибудь прочтет.
ЧЕЛО ВЕКА
Человек познается в болезнях. Вообще-то больной, слабый неминуемо становится эгоистом. Иначе он может не выжить. Он просит помочь ему, невзирая на силы того, к кому он обратился. Он перекладывает свои тяжести на плечи, душу оказавшегося рядом. Он просто не в состоянии задуматься, как это скажется на близком.
Больной сосредоточен на себе, на своих тяготах, на своей судьбе.
И это нормально.
И все же насколько Он как больной бывает в тягость, такой Он есть и здоровый, но в глубине души своей. Поведение здорового корригируется генетическим рисунком, разумом и приобретенными условными рефлексами.
В болезнях познается, как сильно в процессе жизни человеку вживились в душу условные рефлексы и смогли ли они если не выбить, то сильно осадить врожденные рефлексы, безусловные. А уж как в жизни происходит подготовка к неизбежным будущим болезням — это от Бога. То есть своего рода талант.
Позвонила Вера Миллионщикова:
— Ты бы зашел к Камилу — он очень, плохо выглядит. Познакомился я с Камилом Икрамовым у Карякина, когда мы с Юрой жили неподалеку друг от друга. Он жил в кооперативном доме какого-то института, в котором тогда работал: то ли экономики, то ли какого-то рабочего движения, где жили полубольшевики-полудиссиденты — эдакие младокоммунисты, одни из которых ушли вчистую подальше от правящей партии, иные эмигрировали, а кто и в разные околоправящие
В этом, в каком-то смысле, дурном доме толклись люди, создававшие лицо времени. Думающее лицо, лобная часть мозга — чело века.
Там я порой встречался и с Камилом. Еще не было «Мемориала», но он часто вспоминал свои лагерные годы, а мы еще слушали их с полутайным интересом.
Камил был остроумен и малозастенчив, иногда чересчур многоречив и излишне громок. Но всегда было интересно с ним разговаривать. Даже когда не соглашался с ним. Он, пожалуй, излишне верил себе. Мне так казалось. Скорее всего потому, что Камил, промеж лагерей и ссылок, умудрился получить фельдшерское образование, даже побыть где-то каким-то небольшим начальником здравотдела, и позволял себе рассуждать на медицинские темы уровня чуть повыше того, которого в силу обстоятельств он достиг. Я в такие минуты просто замолкал.
Но пробил, увы, час, когда предстояло выяснить: кто из нас врач, а кто пациент. Уже на пороге его комнаты диагноз был ясен — рак поджелудочной железы. Но стали мы говорить о желтухе. Я старался говорить с ним о камне он о врачебных ошибках. Все же я уговорил его лечь ко мне в больницу.
Все обследования подтвердили мое подозрение. Надо было, по крайней мере, срочно ликвидировать желтуху, которая съедала его печень. Камил отказывался и утверждал, что с гепатитом как-нибудь управится, а в другие диагнозы не верит. Из моего кабинета он говорил по телефону и при мне объяснял всем, что эскулапы думают, будто у него рак, но он нам не поддастся.
Однажды утром я пришел на работу и на столе в своем кабинете письмо от него нашел, а в палате его не застал. Он удрал и в письме хитро и радостно, с писательским блеском, объяснял мне, что побудило его вырваться из лап эскулапа. Кажется, что-то там было и в стихах. Я письмо сохранил, но сейчас документ сей найти не сумел. Жаль.
Я даже не разозлился и не послал его — мол, вольному воля! — но зашел после работы к нему. Оперировать-то надо — желтуха нарастала. Я уговорил его на операцию, но не у себя, а в клинике, где специально занимались этим. Он опять звонил по телефону — его больше, чем жизнь, волновала книга, которая в это время готовилась к печати. Книга, о которой он мечтал всю жизнь, которую готовил всю жизнь — об отце, секретаре ЦК Узбекистана, расстрелянном, как и почти все партийные создатели Советов. Книга о себе, о семье, о лагерях, ссылках, о времени, о собственной душе. Какой уж тут рак! Он звонил и с этого начинал разговор: у меня рак, а потому… и дальше по делу; меня будут оперировать по поводу рака и желтухи, а потому… и дальше про книгу.
Оперировать рак сразу нельзя было — слишком отравила организм желтуха. Сначала справиться с желтухой, а уж вторым этапом, если еще можно, убрать опухоль поджелудочной железы. И ему сделали операцию. Желтуха ушла.
После операции он так же был спокоен и так же спокойно говорил о книге, о дочери…
Были и курьезы, если можно говорить о них в тех трагических обстоятельствах. Мучили его сопровождающие желтуху ознобы. Однажды, когда его колотил холод в преддверии тяжкого жара, Оля, жена его, легла рядом и стала согревать. Он согрелся, и оба они уснули. Сестра, пришедшая сделать ему укол на ночь, не стала зажигать свет, чтоб не будить, в темноте нащупала попу, воткнула иглу. То ли так хорошо был сделан укол, то ли так они были измучены борьбой то с жаром, то с ознобом, но ни Камил, ни Оля не проснулись. Потом Оля вспоминала, что какое-то необычное ощущение у себя в заду почувствовала… Ночью Камил проснулся, почувствовав себя плохо без обычного укола, но не стал беспокоить ни Олю, ни дежурную сестру. Утром Оля очень печалилась, что проспала всю ночь, вместо того чтобы лелеять страдающего Камила. В конце концов, с помощью сестры они раскрыли тайну такого незапланированного сна.