Извивы памяти
Шрифт:
Потом, когда Виктор Николаевич пришел в себя, ему поручили опекать писателей. И стал он оргсекретарем Московского отделения Союза писателей. Все другие оргсекретари быстро становились полноправными творческими деятелями, написав или подписав какую-нибудь статейку. Ильин этого не сделал, что-то писал сам, без помощников. Говорят, он был бессребреник и от писателей брал лишь книги с автографами. Нет, впрочем, были и поборы: он просил дарить ему фотографические портретики писательских детей. Он любил детские фотографии.
По своему статусу он имел право лечиться в «Кремлевке», но этим никогда не пользовался; а мне он как-то сказал, что предпочитает "свою поликлинику". — "У Толи Бурштейна?" — наивно спросил я. "Нет, у себя, в системе ГБ".
Рассказывал
Но вот и наше с Ильиным знакомство. Стоял я в переходе между основным залом ресторана и залом, так сказать, кофейным, где пили, когда денег на обед не хватало. Помню, что были мы уже поддаты, хоть и не Бог весть как, а вот кто — не помню. Но не всегдашние мои спутники Смилга и Эйдельман. Точно. Был со мной кто-то, кого он, Ильин, за людей считал. А мы со Смилгой и Тоником еще не люди были. Он проходил мимо своим обычным быстрым, эдаким кавалерийским аллюром и вдруг остановился, вернулся, встал передо мной, двумя руками взял меня за плечи, встряхнул, пристально при этом глядел на меня, а потом отпустил, отступил и, изменив выражение глаз, сказал: "Вот он… Богатырь наш! Обедаете?" — ну и пошел дальше тем же, не больно степенным для боярина, шагом. "Небось, обсуждали тебя!" — сказал кто-то из стоявших со мной. И мы пошли допивать.
И все. Потом его сняли. Пришел к власти в Московском отделении Феликс Кузнецов, бывший либерал, недодиссидент, полуподписант. Ильин мне говорил: "С ним работать я не стал. Он корыстный и непорядочный человек".
Но впереди было у нас с Ильиным гораздо более близкое знакомство. Уже снятый, вроде бы и опальный, но на все мероприятия приглашаемый, дающий советы властям предержащим на писательском Олимпе, звонит он мне вдруг домой с просьбой посмотреть жену, у которой приступ холецистита. Как всегда у нас: от должности отстранен — и в тот же день исчезли машина и черт его знает, какие льготы и привилегии еще им полагаются, но исчезают враз и вмиг. И собирается Виктор Николаевич везти ко мне больную Любовь Борисовну на троллейбусе. И у меня тоже враз и вмиг исчезла неприязнь к нему. Я сразу вочеловечился — сел в машину и поехал к нему сам.
В этой связи — такое вспомнилось. Как-то в шестидесятые годы шел я в Ленинку, в прошлом Румянцевский музей, по переулочку имени Маркса-Энгельса, в девичестве Староваганьковский. Уж не знаю, как будет сей переулок называться в следующем законном браке. Во вдовстве-то, когда рухнет Дом Пашкова, наверное, опять Ваганьковский холм. Не в этом суть воспоминания. Навстречу мне — пенсионер с пенсионеркой, два маленьких человечка. Почти карлики. А на трибуне, в кино, рядом со Сталиным, он — Молотов — казался гигантом… И первое шевеление эмоций — жалость и даже некая теплота в груди. Я даже хочу с Молотовым и его женой поздороваться. Они подходят ближе. Я не чувствую опалы в этой хозяйской походке. Ближе — и вижу лицо. Тонкие красные губы, узкий рот. Жесткий взгляд, мимоходом скользнувший по мне. Нет, нет — и не подумал поздороваться. Волна неприязни нахлынула на меня, и я ускорил свой шаг в библиотеку — диссертацию писать.
Опальный опальному рознь. От кого отвернешься, кому руки не подашь, кого пожалеешь. А кому и все подлости простишь. Ладно, скажешь, быльем поросло. Трудно учиться прощать. Но надо. Помнить надо и о своих грехах.
Ну да ладно, опального Ильина я никак не оценивал, не думал, как относиться к нему, думал о его жене — она болела.
Вот я, по существу, наконец, и познакомился с ним. Мне от него ничего не надо, он никак не должен опекать меня. Мы вроде бы на равных. Я даже главнее, ибо впереди операция. Мы вполне мирно беседовали, попивая чаек. Он рассказывал, как работал на легендарной «Кинофабрике». Говорил, что он солдат партии, жил, творя ее волю, ну и так далее. А я знаю, что через день-другой, а может завтра, Любовь Борисовну придется мне оперировать. В комнате полки, полки, полки, на них книги, книги, книги. "Все подаренные писателями. Только сейчас что-то не больно звонят они мне. Хотя порядочные люди звонят, поздравляют с праздниками". И называет имена, что не в фаворе были у руководителей творческих дел.
А перед книгами, на полках, за стеклом, — детские фотографии — великое множество. После операции встала там и фотография моего Рыжего. Попросил. И книжка моя тоже там встала. "Дочка учится в медицинском — ей это будет полезно, а мне приятно". Попросил.
Операция прошла благополучно. Он очень трогательно ухаживал за женой. Однажды встречаю его в коридоре отделения. Он что-то ищет. "Что, Виктор Николаевич?" — "Да щетку бы или веничек — подмести в палате хочу".
После выздоровления Любови Борисовны я звонил ему в праздники поздравлял. Иногда он меня опережал.
Как-то позвонил с просьбой съездить с ним к больному товарищу его: "Настоящий чекист". Поехал я — ведь больной. Какое мне дело, чем занимался прежде человек. Пусть этим занимаются комиссии по дебольшевизации.
Умер генерал Ильин, попав под машину, выйдя из дома в магазин за хлебом. В Москве меня тогда не было. Говорят, похороны были малолюдны.
Что ж, естественно.
ДУБУЛТЫ
Обычно в отпуск я уезжал в Юрмалу или, точнее, в Дубулты и писал там в свое удовольствие. Двадцать лет я туда ездил каждый год. Зимой, когда светский вихрь писательской среды вился в Москве, туда, в это негульливое время, приезжали лишь те, кто хотел уединения для работы. Но — дружеского, несиротливого уединения: чтобы было с кем языки почесать, а порой и мысль отточить, если таковая вдруг родилась.
Выходишь, эдак, после завтрака в холл, или зал прибытия, где оформляют отдыхающие свой торжественный приезд, или фойе, где топчутся перед кино. Аборигены место это любили называть "зимним садом", что тоже в какой-то мере соответствовало истине… Утречком я, уже часа два поработав, а теперь и позавтракав, садился в кресло со спокойной совестью и с трубкой в зубах. И бегут мои друзья, наскоро поев, к своим столам с крайне деловым видом работать, работать! И, как все нормальные люди, естественно, радуются в глубине души (очень в глубине) любой проволочке, любой причине задержаться, как собачки готовы притормозить у любого столбика. И я, провокатор, по-иезуитски цепляю их, приглашаю присесть, и каждый соглашается выкурить сигаретку перед работой. "Только одну! Только на пять минут!" И так минут сорок интеллектуальной разминки проходят в приятной, радостной, пустой болтовне, при которой нет-нет да и узнаешь что-нибудь удивительное. Люди-то все штучные.
Легко цеплялись за меня Булат, Лева Устинов, Меттер… да много желающих передохнуть, даже не начиная еще сегодняшний урок. Наиболее стойкий, Стасик Рассадин, заходил ко мне часов в двенадцать, минуток на пятнадцать, пропустить с товарищем по рюмочке под предлогом померить давление. Не лучшее время для меня — самая работа. Но "мне отмщение…" расплата за утренние провокации!
Хорошо было! Да и сильно моложе мы были тогда.
Любил я поговорить о том, что пишу, с Левой Устиновым. Собственно, больше я ни с кем и не говорил про свое бумагомарание. Комплекс идиота. Леве, сказочнику, расскажешь, а он думает совсем не так, как я. Его детско-дурацкая фантазия всегда как-то нелепо уходила далеко-далеко в сторону от моей скучно-педантичной реальности. Я ему расскажу, что смог написать, и гипотетически предположу продолжение. В ответ он вдохновляется, будто я действительно знаю, как разгуляется жизнь в будущем, словно оно зависит от моей воли. И начинал он со мной спорить, предлагая развитие сюжета в некоем абсолютно диком для меня направлении. Тем не менее, в знак протеста, начинает работать моя голова, переваривая ирреальные дурачества для неполовозрелых, и в свою очередь рождать нечто, устраивающее мою самодовольную, вполне зрелую дурость.