Jackpot подкрался незаметно
Шрифт:
В последний миг перед пленением еще можно было использовать свое оружие против себя.
Но ведь они почему-то не сделали этого…
Можно затем отказаться от пищи и воды…
Но ведь они не отказываются…
Наконец, можно ударить стражника или плюнуть в лицо какому-нибудь ревзоду…
Но ведь они не ударяют и не плюют.
Значит,
С того момента, как он стал мадрантом, были, правда, выплески… И никогда он не расправлялся с храбрецом, проявившим человеческое начало. Наоборот, и так было всякий раз в случае неповиновения, он собирал на площади эту жалкую толпу, это тупое быдло и возносил до небес непокорного, отдавая дань его смелости и ставя в пример остальному порченому семени.
А потом бунтовщика доставляли на край высоченного обрыва, обрыва Свободы, как нарек его мадрант, и дарили ему последний шанс: он должен был прыгнуть с этой страшной высоты в сверкающее где-то внизу море и либо разбиться о прибрежные камни, либо утонуть, либо стать жертвой акул, которые непонятно почему собирались, как на праздник, под обрывом Свободы в дни подобных экзекуций.
Невелик был последний шанс, но все-таки это был шанс.
И после всего мадрант направлялся к водоему со священными куймонами, и никто не мог слышать, как он просил небо о спасении несчастного гордого одиночки.
Он надеялся, что его молитвы будут услышаны, и это успокаивало его.
Он один хотел, и было только в его власти дать свободу заслужившему ее, но мадрант не мог этого сделать, потому что его бы не поняли, потому что иначе он не был бы мадрантом…
Случались, правда, и раскаяния. Тогда мадрант делал знак рукой, и раскаявшегося отдавали обратно в толпу, после чего до конца дней своих он оставался самым отвратительным рабом даже среди рабов, и это было закономерной расплатой за раскаяние.
В такие дни мадрант находился в прескверном настроении…
…Мадрант трижды встряхнул колокольчик. Глаза арбаков приняли тревожно-вопросительное выражение, но четвертого звонка не последовало, и это означало, что ночь прошла спокойно и что никаких претензий на сегодня к арбакам нет.
Появились стражники и вывели арбаков из покоев. Тогда мадрант встал и подошел к зеркалу.
Ему шел сорок второй год. Кожа лица и тела была упругой и смуглой, даже первые признаки старения еще не проглядывались.
Он сделал десяток дыхательных упражнений, поиграл немного мускулатурой и, довольный самочувствием, раздернул плотные вишневые шторы, и, когда солнце ударило его по глазам и он чихнул, мадрант окончательно
Два массажиста (не из рабов) тщательнейшим образом довели его тело до нужной кондиции и передали медику, который после соответствующего осмотра и нескольких манипуляций высказал полнейшее удовлетворение состоянием здоровья мадранта, на что мадрант, в свою очередь, выразил озабоченность неудовлетворительным цветом лица медика.
Медик виновато улыбнулся, потом рухнул на колени и, ловя губами руку мадранта, начал заверять его, что он, медик, наизамечательно себя чувствует и это могут подтвердить все три его жены (ранг приближенного медика позволял ему иметь трех жен), а цвет лица, показавшийся высочайшему мадранту неудовлетворительным, объясняется исключительнейшим образом переупотреблением клубники.
Мадрант вяло выслушал объяснения медика и брезгливо погладил его по лысеющей голове. У него сегодня не было в мыслях отстранять медика, чего тот больше всего и опасался, потому что отстранение от особы мадранта означало изменение ранга и лишало отстраненного многих, если не всех, привилегий.
По сути дела, приближенные мадранта, как более, так и менее, тоже были рабами, но в отличие от подлинных рабов, которые знали, что они рабы, эти считали себя свободными, и мадрант играл с ними в сложившуюся веками игру, иначе он не был бы мадрантом».
Глория смотрит из-под очков на мужа. Алеко Никитич дремлет, сидя на диване, посапывая и причмокивая.
— Ты не спи, — говорит Глория. — Ты слушай!
— Я все слышу, — встряхивается Алеко Никитич. — «Иначе он не был бы мадрантом…»
— Это очень здорово! — восклицает Глория. — «Иначе он не был бы мадрантом»! Там дальше есть длинноты и ряд фривольностей, от которых, конечно же, следует избавиться, но в целом… Ты знаешь, звонил Дамменлибен, я ему выразила свой восторг, он бы мог прекрасно проиллюстрировать…
Алеко Никитич, конечно, доверяет безупречному вкусу Глории, но не любит, когда она открыто вмешивается во внутриредакционные дела.
— А вот это уже лишнее, — замерзает он, поднимаясь с дивана. — Ни один человек из редакции, не говоря уже обо мне, не читал, а ты предлагаешь Дамменлибену…
— Я не предлагаю, Алик. Я просто высказала ему свое мнение…
Из ванной выходит Поля, держа на руках закутанную в махровое полотенце Машеньку.
— А вот и дедушка пришел, — напевает Полина и вручает внучку деду.
Машенька сразу же хватает Алеко Никитича за нос.
— Ты была у Рапсода Мургабовича? — спрашивает он.
— Все взяла. Он тебе кланяется и сказал, что заглянет в понедельник по поводу статьи… Представляю, что он тебе напишет.
Алеко Никитич любит дочку, но и ей не позволяет влезать во внутриредакционные дела.
— Что надо, то и напишет! — строго произносит он, пытаясь вырвать свой нос из Машенькиной ручки.
Глория несет Машеньку в другую комнату, и они вместе с Полей приступают к укладыванию.