Шрифт:
Человек — это существо, которое, во-первых, по определению имеет идею целого и даже слова для выражения этой идеи — to pan, Universum, das All, «мироздание» и прочая, и притом так, что его человеческая сущность радикально обусловлена серьезностью, каковую эти слова и эта идея для него имеют; а во-вторых, тоже по определению, не может этого целого — знать, т. е. сделать предметом информации именно как целое. Человек обречен одновременно знать только части целого, «знать отчасти», как выражается апостол Павел (1 Кор. 13:12) - и быть с несомненностью извещенным, что целое есть и что только внутри целого части обретают подлинный, достойный человека,
Это значит, что человек есть необходимым образом homo credens, существо верующее.
Его сомнения, его бунт против веры остаются родом отношения к вере: положим, отношения дисгармонического, мучительного, отягощенного виной перед запредельными инстанциями, однако же кровного (как кризисы в отношении подростка к родителям могут оставаться проявлением его «экзистенциального» статуса сыновности). Или они перестают быть таким отношением, вырождаясь в пустую негацию; но тогда, увы, и он перестает быть человеком, становясь - чем, собственно? Как назвать это существо, у которого вместо умозрения - встроенный в его "я" компьютер, и даже вместо пола (скажем, в розановском смысле слова) - что-то, неспроста называемое и по-русски, и по-немецки иноязычным, т. е. как раз бесполым, словом sex? («Сексуальная революция» - революция, собственно, против пола, т. е, против права человеческого естества что-то значить и означать, быть «значительным» в контексте целого). Но это а propos. Вернемся к дефиниции человека как существа верующего.
Не нужно думать, будто она касается особой сферы, именуемой «религией» (как будто «религия» существует как еще один «item» наряду с прочими «items», как-то этикой, эстетикой, социальной жизнью, и прочая, и прочая...) Отнюдь нет. Только чисто технические решения могут приниматься на научной основе формализованного обоснования. Человеческая жизнь, достойная того, чтобы ее прожить, как говорили древние, - необходимо включает акты жизненного выбора, основанные на доверии от человека к человеку; а доверие может иметь мотивы, подчас в определенной мере рациональные (каковы и некоторые теологумены), а подчас чисто «интуитивные», но не может быть от начала до конца мотивировано сводящим концы с концами формализованным расчетом.
Может быть, мы, выраставшие в атмосфере тотального доносительства, еще при Сталине, знаем об этом «шкурой» немного больше, нежели иные прочие. С раннего детства известно: разговаривая откровенно, рискуешь погубить себя и близких; но если вовсе не будешь доверять никогда и никому - печальное решение, которое принимали многие, - засадишь собственную душу в такое пожизненное одиночное заключение за незримыми стенами, которое пострашнее эвентуальных
Но ведь и в иных обстоятельствах отношения, принимаемые всерьез, - скажем, дружба и брак, достойные этих имен, - предполагают сходный акт выбора. Я доверяю ему и решаюсь принять его как моего друга. Я доверяю ей и решаюсь принять ее как мою невесту. В обоих случаях я что-то, конечно, знаю о человеке, может быть, не так мало знаю; но ведь всегда мое знание - Павлово «отчасти». А ведь принимаю-то я человека не «отчасти», а как целое, «всецело», «целокупно». И существенно тут не столько количество сведений друг о друге (как его понимает, скажем, всяческая Intelligence Service, самое имя коей звучит столь «интеллектуалистично»), сколько совсем иное - посмотреть друг другу в глаза. Иначе доверие называлось бы не доверием, а как-то иначе.
От таких актов выбора зависит, худо-бедно, моя жизнь во времени, на те считанные десятилетия, что мне суждено прожить. Но есть другое решение, от которого зависит нечто невообразимое, непредставимое, а именно, моя судьба в вечности: посмотреть в глаза Ему и принять Его, «яко Царя и Бога».
И, что, может быть, еще труднее, - как Друга.
«Я назвал вас друзьями» (Ин. I 5:1 5).
Если бы мы знали все, имели всю полноту информации обо всем, о целом, нам ничего не оставалось бы, как принудительно принять царственность Царя и божественность Бога, принять как факт. Согласно апостолу Иакову, в таком положении обретаются бесы, которые «веруют, и трепещут» (2:19). И не хотели бы, а веруют. Против факта не попрешь.
Атак привилегия нашего положения - знаем о целом, но не знаем, еще не знаем целого, - дает нам возможность принять Друга, как мы принимаем в друзья равного нам человека: в акте свободного доверии, не «выводимого» принудительно из формализованной информации, не детерминированного процедурами доказательства. Просто «посмотрев в глаза». На традиционном языке это называется «подвигом веры».
Но это не грех иногда называть для себя каким-нибудь словом попроще.
Глупый, злополучный Отелло дает себя заворожить «вещественному доказательству», предъявленному Яго. Разумеется, это доказательство решительно ничего не доказывает (как ничего не доказывают аналогичные доказательства также и в вопросах " метафизических"), однако оно словно бы ставит в необходимость предъявлять контрдоказательства — и этим загоняет в ловушку.
Как будто не достаточно было поглядеть в глаза Дездемоне.
Манихейской схеме противоречит разве что значительность, придаваемая в поздней поэзии Ходасевича образу беременной женщины (в утробе которой как раз и происходит столь нежелательное для истинных манихеев соединение души с телом). Но образ этот, естественно привлекающий Ходасевича возможностью еще раз поиграть на очень острых контрастах тривиального и запредельного, физиологической детали («грузно пухнущий живот») и загадка «совсем иного бытия» — выступает у пего как метафора метафизически противоположного события (по крайней мере, противоположного в манихейской схеме): рождения души - через почти тождественные пути, во-первых, поэзии, во-вторых, смерти («...умираем мы от пенья, или от гибели поем?») - в иной мир, т. е. как раз ее отрешения от уз, некогда наложенных на нее в материнском чреве.