К нам едет Пересвет. Отчет за нулевые
Шрифт:
Попробуйте расскажите эту историю какому-нибудь иностранцу — не поверят ведь. Скажут, что врем.
Рассказывала мать о своей работе крайне редко: видимо, и не должна была, согласно неким циркулярам. Но несколько историй за целую материнскую жизнь Сева все-таки услышал.
Видела она Сталина, например. Шла по коридору Кремля, навстречу вождь народов. Впереди вождя автоматчики, которые разгоняли всех подвернувшихся. Будущую маму Севы Емелина втолкнули в ближайшую комнату, оказавшуюся мужским туалетом. Там она, в компании автоматчика
А потом мама видела и Хрущева, и Брежнева, и всех иных. Эти попроще были, без автоматчиков по коридорам передвигались.
— Косыгина она очень любила, — рассказывает Емелин. — Вспоминала: вот он бредет по кремлевскому саду, задумчиво рвет с яблони зеленое яблоко, откусывает и не бросает, а кладет в карман пиджака… С ней здоровались (я не думаю, что она выдумала это — мама никогда не была склонна к хвастовству) — и Косыгин тот же, и Микоян, и иные, — по имени называли ее.
Мать Емелина работала у человека по фамилии Мельников, он курировал четыре оборонных министерства.
— Слушай, а кремлевские елки ты посещал? — спрашиваю Емелина.
— Было дело — с детьми других кремлевских служащих… Но я больше любил обычные елки.
— И, конечно же, ездил по путевкам в кремлевские пионерлагеря и дома отдыха?
— Естественно. Один из них был, например, в Остафьево — это имение князей Вяземских. Недавно видел по телевизору, что там делают дом-музей, а я, помню, сиживал в этом имении у камина… Там Пушкины бывали, Карамзины всякие.
Старинная мебель к моменту появления там будущего поэта Емелина не сохранилась, зато навезли множество трофейного немецкого барахла. Стояли гигантские фарфоровые зеркала. Утверждали, что самое массивное, с узорами из сплетающихся роз, привезено из резиденции Германа Геринга…
Емелин смотрелся в него. Быть может, видел отраженья своих будущих стихов: «Из лесу выходит / Серенький волчок, / На стене выводит / Свастики значок».
Если б не кочеванье по больницам, детство Севы было бы вовсе замечательным.
Питалась, к примеру, семья Емелиных по тем временам очень хорошо. Мама получала кремлевский спецпаек: колбаса докторская, сосиски микояновские, армянская вырезка, и даже картошку привозили из подсобных хозяйств. В магазин ходили только за хлебом и за солью.
— Слушай, — говорю я Севе, — вот услышат тебя наши прожженные либералы и сразу сообразят, откуда в тебе эта ностальгия. Я же наизусть помню: «Не бил барабан перед смутным полком, / Когда мы вождя хоронили, / И труп с разрывающим душу гудком / Мы в тело земли опустили… / С тех пор беспрерывно я плачу и пью / И вижу венки и медали. / Не Брежнева тело, а юность мою / Вы мокрой землей закидали». Вот, скажут они, откуда эта печаль: он же кремлевский мальчик, он же сосиски микояновские ел, когда мы в очередях давились…
Тут впервые у Севы становятся и глаза грустными, и улыбка пропадает при этом.
— Я
В детстве Сева пацаном веселым, разбитным и забубенным не был.
— В школе я какое-то время пытался изображать хулигана, — говорит Всеволод Емелин. — Но в классе уже были настоящие хулиганы, на их фоне я смотрелся…
Дальше недолго молчит.
— Короче, они быстро просекли все, настоящие хулиганы. Лет в тринадцать-четырнадцать я входил в пятерку самых забитых и опущенных в классе. Пока хулиганов не повыгоняли из школы после восьмого.
Учился плохо. Но читал книги — был доступ в роскошную библиотеку Совмина, там хранились развалы редкой фантастики: и Лем, и Брэдбери, и прочие… Поэзия началась в последних школьных классах.
— Блок, Блок, Блок. Стихи о Прекрасной Даме всякие…
После школы пошел на геодезический.
— Все в моей семье было на самом хорошем уровне: и жилье, и питание, и возможность отдохнуть, — говорит Емелин. — После седьмого класса наш достаток стал предметом моих серьезных комплексов, одноклассников я домой не водил… Но вот чего не было, так это хоть какого-то блата при поступлении в вуз.
В итоге поступал сам. И поступил.
— Когда пришел в институт, долго не мог понять, что за люди меня окружают, — рассказывает Емелин. — С одной стороны, люди как люди, а с другой… как-то не очень похожи на тех, что были вокруг до сих пор. Потом наконец выяснилось, что кроме меня в группе москвичей всего два человека. Другие ребята и девчата были из иных краев.
И вот на первом же занятии вызвали к доске москвича. Преподаватель говорит: «Хочу проверить ваши знания. Нарисуйте мне, как выглядит график синуса».
— Явно задумался парень, хотя только что сдал экзамен, прошел конкурс, — смеется Емелин. — На доске — ось «икс», ось «игрек». Студент смотрит на них. Преподаватель просит: «Самый простой график». Студент параллельно оси «икс» ведет прямую линию. Преподавателя, как я понял, уже трудно было чем-либо удивить. Он посмотрел и говорит: «Ну хорошо. Теперь нарисуйте мне косинус». Опять у студента растерянный взгляд, и он рисует линию параллельно оси «игрек». «Замечательно! — говорит преподаватель. — Садитесь!»
В общем, учиться там было, мягко говоря, несложно. Поначалу Емелин был круглым отличником.
У Севы и стипендия имелась — сорок рублей. А портвейн тогда стоил, напомним, два рубля двенадцать копеек. Был, впрочем, разбодяженный портвешок по рубль восемьдесят семь, и был еще по три рубля — марочный, с трехлетней выдержкой.
Так все и началось.
Нет, портвейн Сева уже в школе попробовал: «Едва период мастурбации / В моем развитии настал, / Уже тогда портвейн тринадцатый / Я всем иным предпочитал. / Непризнанный поэт и гений, / Исполненный надежд и бед, / Я был ровесником портвейна — / Мне было лишь тринадцать лет…».