К нам едет Пересвет. Отчет за нулевые
Шрифт:
Потом провода тянут к столбу, притаскивают откуда-то лесенку, по которой я бы не рискнул передвигаться, даже если б она лежала на земле. Не переставая разговаривать со мной, размахивая в воздухе оголенными концами моих прошлогодних проводов, задевая ими провода под током, тем самым выбивая жуткие искры и нисколько этого не пугаясь, мне устанавливают электричество.
Я отвожу мужиков домой, даю им водки. Я привез ее с собой, мне не жалко.
Почти все их поступки незлобны и скорей веселы. Большинство их суждений
Деревня отслаивает речь. Отшелушивает. И еще — интонацию и мимику.
Каждую весну я тоскую по этим мужикам.
Еще я видел русских людей в университетах, где похожие на неопрятных птиц студенты громко шумели меж собой, и мне казалось, что ни один из них никогда не станет нормальным мужчиной. Но потом, спустя годы, я их встречал, и все они легко несли свое достоинство, свои новые профессии. Черные неопрятные птицы разлетелись неведомо куда, осталась твердая посадка головы, взгляд, жест, ответственность.
Я очень редко встречал плохих русских людей. Наверное, я их не знаю вовсе.
Я не могу их вспомнить даже в ночных клубах, где работал — назовем это громко — вышибалой и куда уходил, выпив стакан спирта, чтобы сберечь до утра немного нервов. Многие приходившие туда вели себя дурно и пошло, они всякий раз норовили обидеть друг друга, меня, моих напарников, глаза их были подлы, и руки — нехорошо суетливы. Но я подозреваю, что, если б обстоятельства сложились иначе, я вел бы себя точно так же, как они.
Это были самые злые и подлые времена новой истории России; и многих из того поколения уже нет в живых, иные из них стерлись до неузнаваемости, но тогда они еще были в своей мрачной и неожиданной им самим силе.
И я неизменно чувствовал, что мы останемся с ними одной крови, даже если пустим ее друг другу.
И потом: их речь. Их повадки.
(Я так много говорю о повадках и речи, потому что беру на себя смелость судить о людях по внешним признакам — в конце концов, никому из нас не приведется хотя бы по разу подняться со всеми знакомыми русскими мужиками в атаку, чтобы понять каждого. Будем надеяться на собственную интуицию и наблюдательность.)
И я говорю: их повадки. Их речь. Их разворот головы. Когда одна фраза, какое-нибудь с виду вполне простое, с зачищенными эмоциями: «А что тебе не нравится?» — заставляет вздыматься волоски на шее.
Подсмотрел недавно такой диалог:
— А где ты будешь жить, если еще раз мне слово скажешь, ты знаешь?
— Где?
— Нигде. Понял, Вася?
Достоинства в этом не меньше, чем в словах «…русские после первой не закусывают…».
В минуты, когда с самыми тяжелыми посетителями ночных заведений мне приходилось общаться нормально, я с удивлением думал, что нас мало что разделяет.
Еще перед моими глазами прошли тысячи «срочников» и «контрактников», суровые солдаты, бодрые бойцы спецназа, штабное
Русские люди на Кавказе несли в лицах хорошую, не показную деловитость и совершенно немыслимую здесь, простите меня, чистоту от постоянного осознания присутствия смерти, которая может случиться в любой день.
Еще я встречал несколько тысяч национал-большевиков и знаю добрую сотню из них, осмысленно пошедших в тюрьму.
Русские парни из породы новых революционеров веселы и горячи ровно в те минуты, когда знают, что скоро их свобода будет прервана на месяцы и годы.
Я знал рецидивистов, оперов, шоферов, грузчиков, профессоров, политиков, бизнесменов, миллионеров, нищих. Я работал в милиции, в рекламной службе, в магазине, в газете, на кладбище и еще где-то.
Мужество и терпение, жалость и злость — меж этих координат помещен русский человек.
Шесть лет я ходил в форме и брился два раза в день.
Однажды я сжигал со своей камуфляжной братвой загородные, при городской помойке, поселения бомжей. Бомжей было несколько сот, у каждого был свой домик, свой шалаш, своя посуда, и даже бритвы, и даже зубные щетки с редкой серой щетиной. От домика к домику были тропки: они ходят друг к другу в гости, угощая тем, что нашли на помойке. В углах их шалашей висели картинки из старых журналов: цветы, вожди, иногда машины.
Когда мы жгли их поселение, они плакали.
Еще я бывал на Рублевке, в загородных особняках губернаторов и миллиардеров. И даже в Кремле раз. Там тоже живые люди, они тоже плакали бы, если бы…
Я никак не могу вспомнить человека, о котором мог бы сказать: это безысходная гнида, такую можно только убить. Любой из встреченных мною был ярок либо в своей дури, либо в своей жестокости, либо в своей самой последней подлости. Таких людей хочется беречь и холить.
Нет, безусловно, кого-то можно убить, но почти всегда стоит обойтись и без этого. Пусть все живут.
Ощущаю с ними родство.
И мне кажется, что русских людей можно менять местами, потому что все они удивительно похожи и всякий раз окажутся на своем месте, куда бы их ни поместили.
Иногда я представляю, как все мы, кого я знал, сидим за деревянным столом, — и мы так хорошо сидим, знаете.
Тяжела моя родня, но пусть идут к черту все, кто говорит, что нет крови и нет почвы.
Есть кровь, и почва, и судьба. И речь, пропитанная ими.
Потом я работал политическим, как нынче выражаются, технологом, осмысленно и без угрызений совести менял одну за другой почти все партии из присутствовавших ныне в парламенте и сначала с ужасом, а потом с удовольствием понял, что все они одинаковы и люди, находящиеся в них, — одинаковы. Это обычные русские люди.