К судьбе лицом
Шрифт:
И заливался смехом, дергая себя за крылья. Потому что да уж – будь тут счастливым в спокойных небесах.
Только не забудь от попутных птиц уворачиваться. И от Гермеса – пронырливый посланец богов за день раз сто туда-сюда шастает по воздуху («Кронид, он ведь еще подрезать норовит и на соревнование подбить: крылья против сандалий…»). Попадешь под плохое настроение Борею – поломает перья. Его веселым братцам – Ноту или Эвру – так закружат и в уши надуют, что не отплюешься. Нефела лезет со своими овцами – посмотреть, где и что («Влажные, холодные… тьфу, и за пятки хватают!») Эос спросонья покрикивает на
В небе можно столкнуться с орлом, летящим клевать титанскую печень. Или с Громовержцем в облике орла – похищающим себе очередного красавчика-виночерпия. Или, Тартар не приведи, с молнией Громовержца, посланной в голову какому-нибудь непорядочному смертному.
О богах и шастающих по небу колесницах и говорить нечего: то Деметра с крылатыми змеями – в одну сторону, то Афродита – подальше от муженька, то Афина – по военным делам, утирать нос младшему братцу…
О том, что в небе можно еще и с Убийцей столкнуться – даже крылатые дальновидно молчат.
Высший мир со своей синевой, течениями, обитателями, - такой же, как морской, земной или подземный. Суета, склоки. Можно выше подняться, опять же, но там уже – свое: колесницы первобогов, и глухое бурчание из недр спящего Урана, хлещущий хвостом Скорпион, рыкающий Лев, тянущиеся лапами другие созвездия…
«Надоедает», – призналась Нюкта на том пиру, когда мы гостили у нее еще с братьями.
Видно, совсем надоело. Сегодня Ночь не торопилась с выездом в небо. Пережидала душные, липкие, небрежно прикрытые тучами сумерки. Перетряхивала покрывало, и оно сверкало редкими блестками звезд.
А Селена-Луна с воловьей упряжкой показалась в отдалении – на легкой колеснице, и сама в девичьем платье, кислая и хмурая. Опять, значит, решила для супруга стройняшкой заделаться и отворачивается даже от нектара. Еще тринадцать дней будет отворачиваться, а потом…
«Все сметет! – хохотал Гелиос, хлопая себя по ляжкам. – Мы уж спорили: сколько в нее влезает?! А я… по молодости когда… раз дохлого мыша ей в суп подкинул – и ничего, мыша выкинула, а бульон пошел! Вот, столько же наедаться будет, пока совсем не округлится. Ей и на колесницу восьмерка волов тогда нужна. А потом в зеркало посмотрит, загрустит – и снова худеть».
Даже во время Титаномахии Селена неуклонно ела, грустила, худела и снова ела. Что ей какая-то черная пустошь, дикие тени – саженцы материнской злобы, сладкая кровь бессмертных, пропитавшая округу, прозелень смертной плесени на скалах?
Золото дороги ластилось к ногам. Горячее, остывающее после жара колесницы, прошедшей в ворота. Она кипит, – говорил Зевс. Когда колесница Гиперионида снижается, вся дорога закипает. Присмотрись – ты увидишь, что копыта его коней испачканы золотом.
Не присматривался. Меня тогда больше морды интересовали: зазеваешься: пол-уха отхватит, это Посейдон вечно лез целоваться с «лошадками».
Нюкта опомнилась: торопливо накинула на небо покрывало, поправила там и сям. Удачно скрыла мой бросок через золотую кованую ограду. Потускневшую за столетия.
Белые и золотые камни под ногами. Возле дворца Гелиоса, да и в самом дворце, всегда было полно белого и золотого. И понималось: так должно быть. И солома на драгоценных плитах обязана валяться в полном беспорядке. И полногрудые служанки должны шнырять, обогревая зазывающими улыбками юношей-конюхов. Бренчать котлами, перекликаться, если вдруг вляпаются в навоз. Шнырять с ведрами воды – готовить омовение господину.
Соловьям надлежит петь, кузнецам за конюшнями – деловито поругивать своих подмастерьев, музыкантам во дворце – играть: хозяин прибыл!
Под ногами опасливо прошуршала солома. Робким, придушенным щебетом откликнулся соловей. Тяжким вздохом отозвалась служанка. Кто-то из первой конюшни (той, что в белом мраморе), надрывным козодоем вопил: «Воды-ы! Воды-ы-ы!». Ему вторила Стеропа – мать моей четверки, я ее еще помню по голосу.
Я еще помню.
Белый круг во дворе, засыпанный песком. Прозрачная ночь гладит горным холодком плечи. Гелиос утюжит бороду: «Да, да, так. Ноги правильно. Руки не напрягай так – ты ж коней не чувствуешь, вон как вожжи стиснул». Черноволосый юнец в легком хитоне уселся на дно колесницы, смотрит снизу вверх, шевелит губами. Белые лошади всхрапывают и стригут ушами, чуя чужака.
Песок из-под копыт, злорадный храп, резкий разворот, мальчишка летит в песок, на всякий случай взмахивая стрекалом. Гелиос хохочет. Громко, заразительно: кони останавливаются и ржут, из конюшен им другие откликаются…
Белый круг остался по левую руку. Дворец – впереди, конюшни – справа. Запах овса, амброзии, выстоянного дерева. Три здания – из белого, розового и зеленого мрамора – для коней. Четвертое – из золотистого, для колесницы.
Тихо, как в толосе. Соловьи – и те шепотом на ветвях переговариваются. Где-то всхлипывает женщина – но отрывисто, придавлено.
Ничего, сейчас тут такая музыка будет… если только учуют…
Учуяли.
Двенадцать ураганов разом вскинулись, забились о стойла. Захрапели, копытами замолотили, заскрежетали зубами: «Здесь!» Звонко тявкнул конюх – угодил какому-то жеребцу под горячую ногу. Заойкали служанки, запричитали, засновали с осколками колесницы в руках, освещая двор.
На дворец, куда я направлялся невидимкой, слуги косились с опаской. Золотой дворец был темен и угрюм. Смотрел, как я подхожу, запавшими окнами. Двери-губы – стиснуты: не пройдешь!
– Кто здесь?
Женщина вышла с женской половины, не из главных дверей. Без светильника. Спокойно сощурилась в полутьму, поправила на круглом плече накидку. Сказала тихо, хрипловато со сна:
– Кто? Я слышу, лошади бесятся. Я помню: они так боялись только…
Я шагнул в тень прислонившейся к дворцовой стене ивы. Снял шлем.
Океанида Персида устало хмыкнула.
– Честь. Что ж о визите не предупредил?
– Зачем? – сказал я, кивая в сторону стойл, где бушевали и бились кони. Престарелый конюх орал, перекрикивая ржание: «С Титаномахии такого не было!»