К своей звезде
Шрифт:
– Тебе вспышка не померещилась, Коля? – спросил Голубов. – Ты не стесняйся, это бывает. У страха знаешь какие очки – в десять диоптрий.
В следующее мгновение Ефимов увидел, как в липкой тьме, где-то на краю света, трепетно и рвано мигнул два-три раза размытый расстоянием проблеск, и темнота снова сомкнулась плотно и зловеще.
– Это они, – Голубов наклонился к Барану и протянул широкую, как лопата, ладонь. – Извини, Паша был не прав.
– А я что, – смутился борттехник, – я и в самом деле боюсь. В такой темноте, в горах… Машина почти новая.
– Без паники, – строго цыкнул Ефимов.
Заработала аварийная радиостанция.
4
Весь вечер, по несколько раз зачеркивая и заново
За окном в дрожащем свете круглого фонаря бесновалась февральская метель, хлестала под разбойничий посвист снежной крупой по мокрым стеклам, и в паузах, когда спадал тугой гул ветра, сухо позванивала обледеневшими ветками. В другое время он не упустил бы возможности вслушаться в эти звоны и посвисты, сравнить их со звуками некоторых музыкальных инструментов, попытался бы даже отыскать закономерность и смысл в многообразии звуковой палитры, рождаемой природой, но сейчас его внимание сфокусировалось на документе, в котором он должен был лаконично и без эмоций, с убедительной логикой и доказательностью изложить итоги коллективных раздумий и напряженных поисков. Должен. Ибо вчера еще можно было не концентрировать внимания на отдаленной перспективе, слишком много было дел насущных, неотложных для решения. Но незаметно он подошел к рубежу, когда сразу почувствовал: пора! Почувствовал сам, без видимых на то причин. И если бы Владислава Алексеевича спросили, что его подтолкнуло к этому решению, он бы скорее всего ответил одним словом – опыт. Сколько помнил себя Владислав Алексеевич, он всегда боялся одного: догонять бездарно упущенное время.
– Слава, скорее, – заглянула в приоткрытую дверь жена, не церемонясь и не думая, что может непоправимо помешать ему, – ваших показывают!
Голос Шуры звучал с сердитой настойчивостью, и он, бросив ручку на стол, вышел из кабинета.
По телевидению передавали какую-то юбилейную передачу, прокручивали старую пленку. На комплексном тренажере работали еще не летавшие в космос ребята, а теперь известные космонавты. Как они были тогда все чертовски молоды и счастливы! И волновало их только одно неотступное всепоглощающее желание: скорее в космос! Беспокоил только один вопрос: когда же, наконец, свершится?
И вот все свершилось, все ушло, отдалилось в прошлое.
На мгновение подступило смешанное чувство обиды и зависти. Зависти к тем дням, когда единственной и главной его заботой была одна конкретная задача: конструкция аппарата, безотказность его систем, а проблемы, перспективы пусть беспокоят начальников. Чувство обиды однозначному объяснению не поддавалось… Наплывало беспричинно, бередило душу, туманило мозг. Вспомнил разговор со знаменитым столичным киноактером, ушедшим на склоне лет в областной театр, его оправдание «тяжело, брат, без аплодисментов» – и жестко сказал себе: счастье, Владислав Алексеевич, не в аплодисментах. Соловей поет, не думая о вознаграждении. Умеет и поет. Счастье в том, наверное, чтобы вот так, как соловей, добросовестно делать то, что умеешь, делать для людей. Вон какое тебе оказано доверие. Оправдаешь – тут тебе и награда, и аплодисменты, сфальшивишь – и имя твое будет предано забвению.
– И все-таки хорошее это было время, – не скрывая грусти, сказал он, глядя на экран телевизора. – Помнишь, как мы радовались парной путевке в санаторий? Впервые вместе в отпуск, в санаторий, да еще в какой? Сочи! Бархатный сезон!
– Дети были маленькие, – с грустью сказала Шура.
Владислав Алексеевич промолчал. Дети были их общей болью, и разговаривать на эту тему все равно, что сыпать соль на незажившую рану. Были дети – нет детей. К этому надо привыкать. Он имел возможность все сделать так, чтобы и сын Анатолий, и дочь Саня жили с ними. Ну, не в одной квартире, так хотя бы где-то рядом. Но сын, всегда тихий и послушный мальчик, неожиданно проявил твердый характер. После службы в железнодорожных войсках в Москву не вернулся, застрял в Беркаките, работает, как и работал в армии, на экскаваторе, женился, получил квартиру. Во время отпуска домой
– Твои Золотые Звезды смущают Клавдию, – сказал он о жене. – Человек не представляет, как себя вести в присутствии таких авторитетов.
И укатили в Белоруссию, под Минск, в какое-то махонькое село на реке Птичь. Анатолий потом прислал несколько снимков с пасторальными сюжетами, и Владислав Алексеевич разглядывал их не без зависти, ему остро хотелось вот так же поваляться на сене, потрепать гриву лошади, покормить с ладони корову…
Санька и вовсе отчебучила номер. Будучи студенткой первого курса университета, вышла замуж за выпускника пограничного училища и укатила с ним на одну из застав северо-западной границы. Родителей утешала тем, что перевелась на заочное отделение и во время сессий будет жить в родной квартире.
Когда дети были маленькие, Шура жаловалась перед его длительными командировками, что дом без него превращается в бедлам. Ни днем, ни ночью не затихает магнитофон, ни утром, ни вечером не закрываются двери – то к Толику друзья, то к Саньке подруги. Теперь Шура жалуется, что без Владислава Алексеевича в квартире становится тихо, как в могильном склепе. Она ищет любой повод, чтобы вытащить его из кабинета. «Мало, не вижу во время командировок, так ты и дома ухитряешься исчезать», – говорит она, когда Владислав Алексеевич просит не беспокоить его.
Конечно, ей скучно вечерами одной сидеть у телевизора, но что он может поделать, если рабочего дня до смешного мало, чтобы переделать все, не терпящие отлагательства, дела. Как лед у водоразборной колонки, растет наслоение нерешенных вопросов, и никто, пока Владислав Алексеевич живой, за него их решать не станет. Поэтому и приходится прихватывать не только вечера, но и выходные, а то и в отпуск что-то брать с собой.
– Все, Шурок, не дергай меня, – сказал Владислав Алексеевич решительно. – У меня серьезное дело. Надо сосредоточиться.
Шура обиженно кивнула, мол, у тебя всегда только серьезные дела, и ничего не сказала. Он набросил ей на плечи теплый платок и тихо прикрыл за собой дверь кабинета.
Заново перечитал исчирканные вкривь и вкось страницы. И сразу понял, почему в таких неимоверных муках рождается этот нужный, не терпящий отлагательства, документ. Потому что очень уж хочется автору и правду сказать, и никого не обидеть. «Традиционная инерция, присущая техническому мышлению…» Ишь, как витиевато закрутил простую и ясную мысль. Проще, Владислав Алексеевич, проще излагайте свою позицию, без оглядки на авторитеты. Авторитеты, увы, не ясновидцы и тоже способны заблуждаться. И «традиционная инерция технического мышления» сама по себе не исчезнет. Чтобы ее нейтрализовать, необходимо равнозначное усилие, а чтобы изменить направление – усилие дополнительное. Элементарно, как дважды два. Ничто само по себе не меняется, пока кто-нибудь не начнет менять. Когда автоматам доверять легче, чем людям, это тоже инерция технического мышления. А ведь в итоге, все, что выводится на орбиты, призвано служить людям, и только людям! Следовательно, любое изделие, существующее сегодня в замыслах, чертежах и даже поставленное на космическую верфь, должно обладать тенденцией приближения к человеку. Как бы ни хороши были автоматы, как ни надежны, они все равно бездушны, и, при всей видимости прогресса, они не приблизят космос к человеку в той степени, в какой он нуждается, скорее отдалят, ибо пространство неотделимо от времени. На каждом корабле хозяином должен быть человек, которому служат автоматы, а не наоборот.
– Упрощаете, Владислав Алексеевич, – сказал ему сегодня в институте уважаемый академик. – Только время покажет, что надежнее на путях в незнаемое – автомат или человек. Рисковать техникой, во всяком случае, гуманнее.
Его не смущали снисходительные улыбки ученых специалистов. Слишком хорошо он помнил ощущение своей беспомощности, когда ждал мгновения остановки тормозного двигателя, проработавшего несколько лишних секунд; помнил ту необъяснимую тревогу за людей, жизнь которых поставлена в полную зависимость от автоматических систем.