К своей звезде
Шрифт:
– Будет уточнять план на завтра.
– Да нет, прибыли афганские офицеры. Совместные мероприятия готовят.
– А может, за ранеными?
– В такую погоду?
– А вдруг приказ о замене?
– Вполне. Срок поджимает.
– Гадаете, гадаете, чего тут гадать? – начал проворно спускаться с верхотуры Голубов. – Опять какое-нибудь скверное и почти невыполнимое задание. Иначе чего бы нас дергали из парной. До упора налетались. К тому же есть дежурные экипажи.
В моечном отделении было прохладнее, и Ефимову показалось, что Голубов не прав. Куда их могут послать в такую темень и непогодь? Последний вылет сегодня заканчивали при жестком минимуме. И это здесь, и долине. А в горах вообще черт знает что творится,
– Слышь, Паша, – позвал он Голубова, растирая спину вафельным полотенцем. – А вдруг и в самом деле приказ о замене?
– Командир, не надо, – Голубову не хотелось шутить. – Потом будет трудно перестраиваться. Я сегодня письмо получил от жены: пишет, что дочь из дому убежала, в аэропорту обнаружили. Думаешь, куда лететь собралась? К папке, в Афганистан! Шесть лет крохе.
Паша, конечно, прав – лучше не настраиваться на мажорную волну. В последнее время Ефимов начал особо остро чувствовать странные провалы в настроении, какие-то беспричинные, абстрактные приступы тоски. И если бы не напряжение работы, если бы не дело, властно требующее полной отдачи всего себя, он бы, наверное, не выдержал.
– Если действительно приказ, – Паша все-таки думал об этом, – куплю своей Таньке шубу. Самую шикарную. В счет прошлых грехов. – Он основательно застегивал ползунки, подтягивал ремешки на унтах, одевался в полет, а не для того, чтобы перебежать от бани до жилого домика. То же самое подсознательно делал и Ефимов и подсознательно радовался чистому белью на чистом теле.
– Я, знаешь, был не из верных мужей, – продолжал Голубов, затискивая в спортивную сумку грязное белье. – Любил поволочиться, особенно в командировках, на чужих точках, где тебя никто не знает. Девки ко мне липли. И главное, не врал им, сразу говорил, что у меня красивая жена, что люблю ее, что встреча будет первой и последней… И ничего, не обижались, провожали с улыбкой и без слез. Бабы – народ темный. Они сами себя не знают. А Танька у меня действительно красивая. Тут я все и передумал, и переоценил. Виноватым, понимаешь, себя чувствую. – Он затянул на сумке шнур и забросил ее на плечо. – Потопали?
– Пора, – Ефимов взглянул на свои электронные с компьютером часы, подаренные афганским летчиком в благодарность за обучение, нажал одну из кнопок. На табло выскочило московское время. В Ленинграде еще светло. Нина сейчас могла зайти по пути домой в гастроном на Большом проспекте, а может, уже спускается по эскалатору в метро. В чем одета? Пальто, шуба, меховая шапочка, сапоги? Или уже в туфлях? Март в Ленинграде иногда бывает по-весеннему мягкий. О чем думает? Какие оценки получила дочь? Что приготовить на ужин? Или перебирает в памяти служебные неприятности? А может, вспомнила… Нет, стоп! Табу.
– Пора, мой друг, пора, – Ефимов зажал под мышкой сверток, позавидовал Пашиной сумке и толкнул дверь.
Погода, как ни странно, резко прояснилась. На черном небе, перемигиваясь, голубовато пульсировали звезды, ветер почти не чувствовался. Ефимов осмотрелся и пошел к штабному домику. Сзади стеклянно повизгивала щебенка, ну прямо пищала под огромными Пашиными ступнями.
Ефимов уже привык к непроницаемой темноте здешних ночей, привык к далеким взрывам в горах и к неожиданным цепочкам трассирующих пуль, беззвучно ползущим по небу и гаснущим среди звезд, привык по двадцать раз в сутки мыть руки и пить только кипяченую воду, привык без содрогания глядеть на окровавленные бинты и страдания раненых, привык сутками, если надо, работать и сутками спать, если над аэродромом зависал непроницаемый туман. Не мог только привыкнуть вот к этим сосущим душу ностальгическим приступам.
Ну, ладно, тянуло бы в Большаково, туда, где перерезали пуповину, где бегал по росной околице
Ан, нет! Во сне и наяву он видел чахлый стланик, ржавые озера, выветренные гольцы, безжизненный берег Ледовитого океана, в общем – тундру, в общем, все, что видел из кабины самолета, летая в зоны и по маршрутам, все, что постоянно и неизменно окружало тот злосчастный северный гарнизон, где командир лучшей эскадрильи полка майор Ефимов был с позором и треском изгнан из истребительной авиации.
Он не раз и не два зарекался, что вытравит из памяти и тот последний перехват, и ту нечеловеческую нагрузку многодневных учений, и заслуженно обидные слова командующего, и сочувственные взгляды товарищей, клялся все вырвать из сердца, не возвращаться к тем дням никогда, а память, словно в насмешку, вновь и вновь возвращала его на Север. На холодный Север с висящей в зените Полярной звездой.
В кабинете Шульги было накурено и душно. Душно – понятно. Комэска любил тепло. Еще когда звал Ефимова с собой «послужить интернационалу в Ограниченном контингенте», уверял, что там, почти у самого экватора, можно не только отогреться от северных стуж, но и на оставшуюся жизнь запастись теплом. А вот то, что в его кабинете накурено, могло означать одно: командиру сейчас не до принципов. В спокойной обстановке Шульга сам в кабинете не курил и другим не позволял. Принципиально.
Ефимова неприятно кольнула безысходность в глазах командира. Всегда уверенный, четко знающий, что надо делать не только в ближайший час, но и в ближайшую неделю, месяц, год, склонившийся над картой Шульга выглядел растерянным и беспомощным. Впрочем, похожие чувства были написаны и на лицах всех присутствующих в кабинете. Ефимов это увидел сразу, потому что на скрипнувшую дверь все одновременно повернули головы и в каждом взгляде затеплилась надежда.
– Подсаживайтесь, – сказал Шульга, выслушав доклад о прибытии и освобождая рядом с собою место. Первым сел Голубов, но, тут же поняв, что для Ефимова места уже не осталось, встал и шагнул командиру за спину, и в кабинете Шульги стало тесно, как в пилотской кабине. В другое время Шульга не позволил бы никому стоять у него за спиной и «дышать над ухом». Он любил, чтобы все лица присутствующих «были пред очами, дабы видеть, кто и как его слушает». В этот раз он даже не заметил, что нарушено еще одно его принципиальное требование.
– Беда, Федя, – тихо сказал Шульга.
И потому, что голос командира был с хрипотцой, и потому, что он назвал своего подчиненного по имени, да еще в уменьшительной форме – не Федор, а Федя, Ефимов понял, что беда серьезная и расхлебывать эту беду предстоит ему. На мгновение всколыхнулось смешанное чувство обиды и досады: как что самое опасное или трудное – Ефимову, а восстанавливать в должности – три года обещаний.
– Знаешь это ущелье? – кивнул Шульга на карту и ткнул оттопыренным мизинцем в знакомый квадрат. – Должен помнить, ты ведь летал туда.
Еще бы не помнить. В этом ущелье на нескольких площадках северного склона посты десантников, которым Ефимов подвозил летом воду. Ночью. Зависал над площадкой, подсвеченной ракетами. Днем там ни сесть, ни зависнуть. Во-первых, с противоположного склона могут пальнуть, и довольно точно, а во-вторых, воздух на высоте трех тысяч, да еще в жару, такой жиденький – не держат винты. Воду спускали в резиновых емкостях на подвеске, вертолет дрожал и жалобно постанывал от напряжения, потому что режим приходилось задавать «за левое ухо правой рукой».