К востоку от Эдема
Шрифт:
Шериф встал из кресла.
— Пойдем в «Деликатесы», выпьем по чашке кофе. Они шли по улице и молчали.
— Гораций, — наконец заговорил шериф, — я знаю много такого, что, если рассказать, весь этот чертов округ дерьмом захлебнется.
— Не сомневаюсь.
— Говоришь, у нее двойня родилась?
— Да. Два мальчика.
— Ну так слушай меня, Гораций. Про нее знают только три человека на свете — она сама, ты и я. С ней я поговорю и предупрежу, что, если она проболтается, я вышибу ее из округа в ту же минуту и дам такого пенделя, что у нее из задницы дым пойдет. И вот что, Гораций, если у тебя вдруг зачешется язык, ты прежде, чем сказать хоть слово кому угодно, даже собственной жене, хорошенько подумай, каково будет этим малышам, когда они узнают, что их мать — шлюха.
Адам
Близнецы не спали, глаза их сосредоточенно и непонимающе смотрели вверх, туда, где ветер шевелил листья. Сухой дубовый лист слетел с ветки и, кружась, упал в корзину. Адам нагнулся и вынул его оттуда.
Он не слышал стука копыт и Самюэла увидел, только когда тот остановил лошадь прямо перед ним, но Ли заметил Самюэла еще издали. Он вынес ему стул, взял Акафиста под уздцы и повел к сараю.
Самюэл тихо сел; чтобы не беспокоить Адама, он не глядел в его сторону слишком часто, но и не отворачивался. Ветер, колыхавший верхушки дубов, посвежел и, задев крылом Самюэла, разворошил ему волосы.
— Я подумал, пора мне снова приниматься за ваши колодцы, — негромко сказал Самюэл.
— Не надо. — Адам отвык разговаривать, и голос у него скрипел. — Колодцы мне не нужны. Я заплачу вам сколько должен.
Самюэл нагнулся над корзиной, положил палец на ладошку одному из близнецов, и крохотные пальчики цепко сомкнулись.
— Давать советы у нас в крови, мы, думаю, никогда не избавимся от этой привычки, — сказал он.
— Я никаких советов не прошу.
— Их никто не просит. Совет — это подарок советчика. Вам надо войти в роль, Адам.
— Какая еще роль?
— Притворяйтесь, что вы живой, играйте, как актер в театре. Со временем, хотя и очень нескоро, вы действительно оживете. — Зачем это мне? Самюэл глядел на близнецов.
— Что бы вы ни делали, и даже если ничего не будете делать, вы все равно что-то после себя оставите, передадите дальше. Вы можете забыть о себе, уподобиться заброшенной земле, но и на этом пустыре что-нибудь да вырастет — хотя бы репей или полынь. Что-то вырастет обязательно,
Адам не отвечал, и Самюэл поднялся. — Я еще приеду, — сказал он. — Я буду приезжать к вам часто. Входите в роль, Адам.
За сараем его ждал Ли. Он придержал Акафиста, пока Самюэл влезал в седло.
— Вот и уплыла твоя книжная лавка, Ли.
— Ну, и ладно, — сказал китаец. — Может, я и сам не очень-то хотел.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Освоение нового края осуществляется по своего рода шаблону. Первыми приходят открыватели — сильные, отважные и по-детски простоватые. Борьба с глушью и дичью им по плечу, а вот в борьбе житейской они наивны и беспомощны; потому, возможно, и уходили они с насиженных мест на Запад. Когда край уже пообжит, являются дельцы и юристы, чтоб упорядочить землевладение, что достигается у них обычно устранением соблазнов — себе в карман. И, наконец, приходит культура, то есть развлечение, отдых, передышка от горестей и болей жизни. А культура эта может быть — и бывает — самых различных уровней.
Церковь и бордель пришли на Дальний Запад одновременно; и обоих ужаснула бы та мысль, что они лишь разные грани одного явления. Ведь нацелены они на одно и то же: песнопенья, набожное рвение, поэзия церквей позволяют на время забыть унылость быта; и для того же назначены публичные дома. Церковные секты и вероучения являлись петушась — самоуверенно, размашисто и шумно. Знать не желая законов займа и уплаты, они возводили храмы, за которые и во сто лет не расплатиться. Они сражались со злом — не отрицаю, — однако и друг с другом они сражались весьма рьяно. За каждую букву доктрины шла драка. И каждое из этих учений радостно верило, что все остальные прямиком ведут в геенну. И в основе каждого, несмотря на весь их шум и спесь, лежало все то же Писание, на котором зиждется наша нравственность, ноше искусство, поэзия, наши взаимоотношения. Мудрец был тот, кто разбирался, в чем разница между этими сектами, но общее видел каждый. И они несли с собою музыку, пусть и не первосортную, но все же знакомили с ее формой и пробуждали чувство музыки. И с совестью знакомили — вернее, будили дремлющую совесть. Чистота в них содержалась лишь потенциально, как в заношенной белой рубашке. Но каждый мог в сердце своем отмыть ту рубашку добела. Пусть его преподобие проповедник Биллинг на поверку оказался вором, прелюбодеем, развратником и скотоложцем; но все же он преподал кое-что хорошее множеству восприимчивых людей, и от втого никуда не денешься. Биллинг сел в тюрьму, но добро, им посеянное, сажать под арест не пришлось. И не так уж важно, что мотивы Биллинга не были чисты. Семена он сеял добрые, и не все они погибли. Биллинга я взял в качестве крайнего примера. У честных проповедников были энергия и рвение. Они сражались с дьяволом свирепо, с применением всех приемов, вплоть до пинания каблуками и выдавливания глаз. Допустим, что они вопили об истине и красоте немного на манер того, как морской лев в цирке исполняет государственный гимн, поочередно сдавливая челюстями резиновые груши рожков, расположенных в ряд. Но что-то от истины и красоты все же оставалось, и мотив гимна можно было разобрать, И, сверх того, секты создали в долине Салинас-Валли структуру людского общения. Церковный пикник — это ведь дедушка загородных клубов, точно так же как чтения стихов по четвергам в подвальном помещении под ризницей породили любительский театр.
Церковь, несущая душе аромат благочестия, въезжала на сцену, точно лошадь с пивоварни, что везет бочки с весенним темным пивом, горделиво выступая и потрубливая задом; а в это время брат ее, несущий радость и облегчение телу, втирался втихомолку, нагнув голову, пряча лицо.
В кино вам, верно, приходилось видеть роскошные дворцы греха и знойных танцев — на мишурном Западе фильмов, — и, возможно, где-нибудь такие дворцы и существовали, но только не в долине Салинас-Валли, У нас бордели были тихие, приличные, чинные. Если бы, послушав экстатические вопли новообращенных грешниц-климактеричек под буханье мелодеона, вы потом постояли под окном борделя, внимая благопристойным и негромким голосам, то, пожалуй, перепутали бы, где чему происходит служение. Бордель, допущенный, но не признанный, был скромен.
Я расскажу вам о храмах любви в городе Салинасе. Они и в других городках были сходного пошиба, но именно салинасский Ряд причастен к нашему повествованию.
По Главной улице направимся на запад до поворота — до пересечения с Кастровилльской улицей. Ее теперь именуют Рыночной, бог знает почему. Раньше улицу называли по тому поселку или городу, куда она направлена. Так, Кастровилльская через девять миль приводила в Кастровилль, Алисальская вела в Алисаль — и так далее.
Дойдя до Кастровилльской, поворачиваем по ней направо. Двумя кварталами ниже ее косо, с севера на юг, пересекает линия Южной Тихоокеанской железной дороги, а с востока на запад — улица, названия которой, хоть убей, не помню. Если повернуть по этой улице налево, за линию, то окажемся в Китайском квартале. А повернем направо — и перед нами Ряд.
Глина улицы черна, из такой делают кирпич-сырец; зимой здесь грязь стояла глубокая, поблескивающая, а летом глина колеистой дороги твердела, как железо. Весной на обочинах росла высокая трава — овсюг, просвирник вперемежку с дикой горчицей. Ранними утрами на дороге шумели воробьи над конским навозом.
Помните воробьиный галдеж, старики? И помните, как восточный ветерок нес из Китайского квартала запах жареной свинины, гнильцы, черного табака и опиума? А помните удар большого гонга в китайской кумирне и как этот густо-блеющий звук долго-долго держался в воздухе?
А дома Ряда помните — неремонтированные, некрашеные? Они казались развалюшками, как бы стремились спрятаться за внешней обветшалостью, укрыться от улицы за одичало заросшим палисадником. Помните, как шторы были вечно спущены и лишь полоски желтого света пробивались по краям? И слышен был оттуда только глухой, легкий шум. Вот открылась передняя дверь, впустила деревенского парнягу, послышался смех и, скажем, тихий грустно-сладкий звук раскрытого рояля, где поперек струн лежит цепка от туалетного бачка, — и дверь захлопнулась, и опять все заглохло.