Каббала и бесы
Шрифт:
Меню, правда, более разнообразное, чем указанная в цитате трапеза, но по сравнению с изобилием обычной израильской семьи такой обед иначе, чем «хлеб и вода», не назовешь. Хотя, для точности сравнения, праведность тоже нужно сопоставлять с праведностью обычной израильской семьи.
От этой мысли Лева улыбнулся. Н-да, нельзя же настолько занижать планку! Если уже измерять праведность, то хотя бы в масштабе религиозного района Реховота. Но тогда обед не тянет на «хлеб и воду». Тьфу!
Семья Бебы вместе со всеми соседями погибла во время войны – обычная история подольского местечка. Небогатое имущество
Во сне Лева его узнал сразу; ребенком он часто разглядывал фотографии, и мама никогда не упускала случая рассказать какую-нибудь семейную историю. Ее послушать, так в этой маленькой деревеньке сосредоточились вся мудрость и все великолепие мира. Потом, оказавшись в местечке, Лева с удивлением разглядывал почерневшие от старости дома, крошечную площадь, низенькие холмы. Память и грусть – самые удивительные оптические приборы на свете.
– Зайди в мою мастерскую, – сказал дядя Мендл, застыв в позе, навсегда зафиксированной фотографом, – в правой ножке верстака запрятаны шесть царских червонцев. Их должно хватить на выезд.
Лева проснулся с ощущением, будто сон на сей раз не дурман, а секундный прорыв за границу иной реальности. Образование и опыт сопротивлялись: «Это чушь, чушь, – твердил голос разума, – наваждение, фата-моргана».
Лева сходил в туалет, попил воды и вернулся в постель. Заснуть удалось не сразу, он долго ворочался, вспоминая слова дяди Мендла. Сон пришел только под утро, и тут же лицо дяди всплыло перед глазами Левы.
– Зайди в мою мастерскую, – повторил дядя, – в правой ножке верстака запрятаны шесть царских червонцев.
– Какая еще мастерская? – удивилась мама. – Он работал в сарае возле дома, что там сохранилось спустя пятьдесят лет?
Лева не стал возражать. Но на следующую ночь сон повторился.
– Зайди в мою мастерскую, – настаивал дядя, – в правой ножке верстака запрятаны шесть царских червонцев.
Мама достала фотографию и долго рассматривала пожелтевший клочок картона.
– Поехали, – наконец сказала она, возвращая фотографию на место. – На могилу сходим. Когда еще получится…
Семья Бебы и Левы лежала в тенистом овражке, неподалеку от ручья, тихонько струившегося сквозь заросли осоки. В кронах старых вязов пересвистывались иволги, осторожно, словно боясь разбудить мертвых, постукивал дятел. На шершавой поверхности бетонного надгробия сиротливо белела гранитная плита с едва различимой надписью: «Здесь покоятся советские граждане, погибшие от рук немецко-фашистских захватчиков».
Мама достала из сумки припасенную баночку с черной краской, и Лева принялся аккуратно заполнять бороздки, вытесанные в граните.
– Советские граждане, – ворчала мама, – убивали их как евреев, а не как граждан. Боятся правду написать, будто «еврей» – слово стыдное.
Надпись давно можно было изменить, властям новой Белоруссии
Густая крона вязов укрывала могилу трепещущей на ветру тенью, и теплая, ласковая тень никак не вязалась с тем ужасным, что произошло когда-то на этом месте, с холодом и мраком, поглотившим без остатка целое местечко.
«Где они, – думал Лева, – куда исчезли их души, их смех, их невеликие радости и большие несчастья? И с ним, с Левой – неужели и с ним когда-нибудь случится нечто подобное, о чем не хочется даже думать, и он, Лева, тоже будет лежать где-нибудь под такой же веселой травой и ясным небом?»
Он гнал от себя прилипчивые мысли, но они возвращались и возвращались, мешая аккуратно накладывать краску.
Войдя в бывший двор ее семьи, Беба тепло расцеловалась со старушкой, рассыпавшей корм курицам. В двадцатые годы они учились в одном классе, но жизнь в советской деревне состарила ее куда раньше положенного срока. Лева не мог оторвать глаз от босых ступней старушки, как видно, она все лето ходила босиком: кожа на ступнях почернела, натянулась и походила на резину.
В сарае, о котором говорил дядя Мендл, теперь располагался хлев, несколько свиней вразнобой хрюкали за проволочной загородкой.
– Да ты что, Бебка, – рассмеялась старушка, услышав про верстак. – От него и следа не осталось. А зачем он тебе сдался, той кусок дерева.
– Да вот, сыну приснилось, – честно ответила ма– ма, – будто в нем Мендл деньги запрятал.
– О, девочки, держите меня, – взмахнула руками старушка. – Ты, Бебка, всегда фантазеркой была. Да мало кому что блазнится! Вот я тоже недавно сон видела, будто в Минске есть старый комод, а в его ножке шесть царских червонцев запрятано. Ну, та я кину все дела и у Минск подамся – комод той шукать?
Мама переглянулась с Левой и перевела разговор на другую тему.
Дядя Мендл не зря был известен на всю округу – разобрать комод оказалось совсем не простым делом. Ножки стояли, точно железные, зубья пилы скользили по их шоколадной поверхности, оставляя лишь легкие зазубрины. Лева с мамой провозились до самого утра. Червонцы оказались в последней ножке, и денег, вырученных от их продажи, хватило как раз на сборы и на отъезд. В Израиле, сойдя с трапа самолета, Лева неожиданно для самого себя опустился на колени и поцеловал пахнущий бензином бетон летного поля.
Так вот она и закружилась, завилась дорожка, приведшая его в ешиву. С тех пор минуло почти пять лет, минская жизнь отодвинулась, потускнела, словно за мутным стеклом.
Поначалу Леве казалось, будто главное – хорошо освоить иврит, чтобы легко ориентироваться в бесконечных комментариях, рассыпанных мелкими, словно зернышки, буковками по страницам старых книг, но шли месяцы, годы, а понимание так и не приходило. Огромный том Талмуда уже на первой странице разбегался на множество тем, темы распадались на абзацы, подпункты и предложения, ссылки на другие темы, абзацы и предложения. Охватить, освоить, сделать своим это гигантское скопище казалось невозможным, и Лева с завистью выслушивал споры своих сверстников, легко и с удовольствием плавающих в этом море.