Каботажное плаваньеНаброски воспоминаний, которые не будут написаны никогда
Шрифт:
Вытаращив глаза, она смотрит на нас в полнейшей растерянности и недоумении, не зная, что думать, куда отнести француза и как к нему отнестись: еще живо в памяти то, как восхищался им Отавио, но не будет ли это смертным грехом против учения марксизма-ленинизма?…
…Яшар Кемаль рассмеялся, а потом спросил, отчего бы мне не сделать бедную Сатву, угодившую в идеологические силки, героиней романа — чистая, искренняя, верная, мучимая неразрешимыми сомнениями. Персонаж, исполненный истинного драматизма.
— Впрочем, друг мой, — добавляет он, взяв меня за руку, — все мы — персонажи неведомо кем написанного романа…
Пекин, 1957
Близится к
Тени сгущаются над нашими друзьями, и вот они исчезают один за другим. Первым пропал бесследно Эми Сяо, за ним пришел черед Ай Цин, а это два самых крупных поэта коммунистического Китая. Эми Сяо родился в одной деревне с Мао, а потом создал жизнеописание «великого кормчего». И вот уже перестала появляться Дин Лин, и диалог наш оборвался на полуслове. Все это, как оказалось потом, было предвестьем большого террора, будто в насмешку окрещенного «культурной революцией»: многие на Западе поначалу восхитились ею, но я к тому времени уже переболел сталинизмом, излечился от него и вместе со стойким отвращением навсегда получил иммунитет ко всяческим крайностям и перегибам.
Дин Лин была в китайской литературе фигурой весьма заметной, романы ее были переведены на десятки языков. Она принимала участие в «Великом походе» вместе с Мао, прошла всю освободительную войну. Народ любил ее — это я сам могу засвидетельствовать. Когда началась «культурная революция», полетели головы руководителей такого калибра, как Лю Шаоци, бывшего президентом Китайской Народной Республики, втоптаны в грязь, унижены и осмеяны были мудрецы и ученые вроде Го Можо, оказались за решеткой или отправились в трудовые коммуны «на перевоспитание» каторжным трудом поэты, романисты, режиссеры, певцы, музыканты — словом, те, кого принято называть «творческой интеллигенцией». Дин Лин лишили всех званий и наград, сняли с поста председателя Союза китайских писателей и заставили мыть уборные в здании этого самого Союза. Такого позора она не пережила. А Эми Сяо умер, едва лишь вышел на свободу после шестнадцати лет тюрьмы. Когда в 1986-м я вновь побывал в Китае, Ева была уже одна — и мы вспомнили веселые дни Праги, горькие и страшные — Пекина. Пришел повидаться со мной и Ай Цин. Пришел, хромая, опираясь на палку, полуслепой старик. Он отбыл, как и Эми Сяо, весь срок в сельскохозяйственной коммуне, где поручали ему лишь самую грязную, самую тяжкую работу и запрещали писать и печататься.
А в пекинском отеле встретился я с мужем покойной Дин Лин, который принес мне целую папку реликвий — фотографии, снятые Зелией в 1957 году, фотокопии моих писем, роман Дин Лин «Солнце над рекой Сангань», переведенный мною на португальский и изданный в Бразилии. Он рассказывает мне о ее мытарствах, о последних днях, и тусклые глаза озаряются светом слез.
Дин Лин была наделена особой, лишь китайцам присущей веселостью — сдержанной, потаенной, даже робкой. Лицемерие и злоба внушали ей глубокое отвращение. Я знал о той внутренней борьбе, которую переживала она, подобно Анне Зегерс, когда действительность пришла в жестокое столкновение со святыми для нее идеалами. Когда я говорил ей о тех сомнениях, что одолевают меня, рвут мне душу, она отвечала: «Ты замечаешь лишь ошибки и неизбежные издержки, надо быть шире». Сама она сомнений не ведала. Не ведала, или отгоняла их от себя? Она сказала мне как-то: «Если выпачкаю ноги в грязи, то вытру их
Когда мы виделись в последний раз, когда прощались, — назавтра я собирался продолжить разговор, — она грустно улыбнулась, ибо ей-то уж было известно, что продолжения «не последует», и уже от дверей вернулась, чтобы еще раз пожать руки Пабло, Матильде, Зелии и мне… Как оказалось, прощались мы навсегда.
Москва, 1948
Франсишку Феррейра работал на Московском радио диктором — нес слово правды и обнадеживающую, выверенную, в идеологическом щелоке вываренную информацию товарищам из Бразилии, Португалии и африканских стран, стонущих под гнетом колониального салазаровского режима. Юношей он успел повоевать в Испании, в интербригаде, а после поражения республиканцев его вывезли в Союз. Тут он женился на испанке. Прекрасный человек — сердечный, отзывчивый, обладающий взрывным темпераментом и способностью принимать чужую беду как свою собственную, всегда готовый прийти на помощь в трудную минуту, чему я не раз был свидетелем.
Убежденный коммунист, образцовый член партии. Натуральный фанатик-сектант. Догматизм его безграничен и всеобъемлющ.
Я же в ту пору, впервые оказавшись в Москве, пытался понять, как живут люди в СССР, какие тут нравы и обычаи, что здесь хорошо, а что — не очень. Мои наивные вопросы приводили славного Франсишку в неистовство.
— Что? — вскидывался он. — Воры?! На родине социализма воровства нет! Воры остались в царской России.
А Зелию как раз накануне дважды пытались обокрасть в ГУМе. Вера Кутейщикова рекомендовала нам в людных местах смотреть в оба и рот не разевать: карманники кишмя кишат. Я ссылаюсь на это авторитетное свидетельство, провожу, так сказать, очную ставку: похоже, Шико, ты мне врешь. Но советского патриота голыми руками не взять.
— Да! Есть еще кое-где жулики, не стану скрывать, есть! Это тяжкое наследие войны. Но они — самые искусные воры в мире. Вот тебе пример: на прошлой неделе я ехал в переполненном автобусе — был «час пик». Приехал домой — и что же? Обокрали! Бритвенным лезвием взрезали пальто и вытащили все, что у меня было, причем я ничего не почувствовал. Можешь себе представить? Таких ловких воров нет больше ни в одной стране!
Как забавно звучит советская гордость на языке Камоэнса.
В другой раз мы стали обсуждать различия между сексом на Западе и здесь, на социалистическом Востоке. Франсишку заявил:
— В Советском Союзе такой мерзости, как адюльтер, не существует. Советские женщины мужьям не изменяют, пролетарская мораль сурова. Увлечение, интрижка, супружеская неверность случаются крайне редко, такие происшествия у нас — наперечет.
Я, как известно, легко схожусь с людьми и завожу друзей в любой среде — и в пролетарской, и в самой элитарной. Так вот, наблюдения мои противоречили, мягко говоря, безапелляционным декларациям товарища Франсишку. И я не раз припирал его к стенке, вполне добродушно, впрочем, доказывая обратное и уверяясь при этом, что намерения у него однозначные: сохранить образ СССР в священной неприкосновенности, священной для него, для меня, для миллионов и миллионов людей разных стран.
— Шико, ты врешь. Здешние женщины — отнюдь не пуританки: что попросишь, то дают, а иногда и просить не нужно. И тебе это известно не хуже, а лучше, чем мне, поскольку ты крутишься в среде творческой интеллигенции. Примеры нужны?
Шико потребовал предметных доказательств. Во-первых, целомудрие коммунистического режима предполагает повышенный интерес к чужой жизни, а во-вторых, страсть к сплетням возрастает стократ, если сплетни эти относятся к фигурам известным.
Я удовлетворил его любопытство; он слушал, переспрашивал, кое-что заставил повторить, некоторые эпизоды потребовал осветить более подробно. Когда я иссяк и умолк, он молвил: