Качели дыхания
Шрифт:
Вместо того чтобы идти в церковь, я резко свернул влево — на ту узкую улицу, по которой пришел. Солнце пекло мне в затылок, зной растекался под волосами, словно голова у меня была из гладкой жести. Ветер волок ковер из пыли и напевал в кронах деревьев. Потом на тротуаре образовалась пылевая воронка; она пронеслась сквозь меня и порвалась в клочья. Когда клочья опали, весь тротуар уже был усеян черными точками. Ветер, ворча, разбросал первые дождевые капли. Подоспела гроза. Пошуршала стеклянной бахромой, и в воздухе сразу замелькали водяные плети. Я укрылся в писчебумажном магазине.
Переступив порог, я рукавом смахнул с лица воду. Продавщица вышла из маленькой двери с занавеской. На ней были стоптанные войлочные шлепанцы с кисточками, как для рисования, — они словно прорастали прямо из подъема стопы. Продавщица встала за прилавок, а я застрял
Я пожелал купить тетрадь.
— По арифметике или по письму? — спросила продавщица.
— По письму.
— У вас что — нет мелочи? Мне менять нечем, — пробурчала продавщица, умудрившись при этом сглотнуть. Обе ее щеки одновременно запали. А леденец выскользнул на прилавок. Он был прозрачным, и она быстро затолкала его обратно в рот. Оказалось, это и не леденец вовсе: она сосала хрустальную «капель» от люстры.
Тетради по письму
Следующий день был воскресеньем. Я открыл тетрадь по письму и стал писать. Первая глава называлась ПРЕДИСЛОВИЕ. Она начиналась с фразы «Ты меня поймешь», за которой следовал знак вопроса.
Под «ты» я имел в виду саму тетрадь. Далее на семи страницах речь шла о мужчине по имени Т. П. И о другом, А. Г. Еще — о К. X. и О. Э. А также о женщине, названной мною Б. Ц. Для Труди Пеликан я выбрал псевдоним ЛЕБЕДЬ. Названия предприятий я писал полностью: «Коксохимзавод» и «Углеперегрузочная станция Ясиноватая». Как и два имени: Кобелиан и Кати Плантон. Я даже упомянул Лаци, младшего брата Кати, а также ее момент истины. Глава заканчивалась длинной фразой:
«Утром после умывания одна водяная капля соскользнула с моих волос и, словно капелька времени, стекла по носу мне в рот; лучше я отпущу трапециевидную бороду, чтобы никто в городе меня не узнал».
В последующие недели я удлинил ПРЕДИСЛОВИЕ, растянув его на три тетради.
Но умолчал о том, что уже на пути домой Труди Пеликан и я, не сговариваясь, сели в разные телячьи вагоны. О старом, патефонном, чемодане я тоже предпочел умолчать. Зато точно описал свой новый деревянный чемодан, свою новую одежду: балетки,кепку «шимми», рубашку, галстук и костюм. Я умолчал о своем судорожном плаче, когда мы прибыли на сборный пункт для бывших депортированных в Сигетул-Мармациеи — на первую после пересечения границы румынскую станцию. И ничего не написал о недельном карантине в грузовом пакгаузе, возле станционного тупика. Я тогда внутренне сломался из-за страха перед ссылкой на свободу, из-за этой вплотную приблизившейся бездны, сокращавшей путь к дому. Обряженный в свою новую плоть и в новую одежду, со слегка набрякшими кистями рук, я сидел — как в гнезде — между старым, патефонным, чемоданом и новым, деревянным. На сей раз телячий вагон не пломбировали. Дверь вдруг широко распахнулась, поезд подкатил к станции Сигетул-Мармациеи. На перроне лежал тонкий слой снега, я шагал по сахару и соли. Лужи замерзли, превратившись в серый лед — исцарапанный, как лицо моего пришитого брата.
Когда румынский полицейский выдал нам пропуска для въезда в страну, я сжал это свое прощание с лагерем в руке и зарыдал. До дома оставалось
— Погляди, как его проняло: он аж взвыл.
Над этой фразой я потом часто ломал себе голову. И в какой-то момент записал. Сейчас я написал ее на чистой странице. На следующий день вычеркнул. Еще через день написал снова. Снова вычеркнул и снова написал. Когда страница заполнилась полностью, я ее вырвал. Это и есть вспоминание.
Вместо того чтобы упомянуть прощальные слова бабушки — Я ЗНАЮ, ТЫ ВЕРНЕШЬСЯ, — белый батистовый платок и молоко «за вредность», я описывал на многих страницах, не без самодовольства, ситуацию с собственным хлебом и хлебом запавшим. И еще — свою выносливость, добытую посредством спасительного обмена с линией горизонта и пыльной дорогой. Когда дошло до Ангела голода, я впал в неуместную восторженность, словно он меня только спасал и никогда не мучил. Из-за всего этого я зачеркнул слово ПРЕДИСЛОВИЕ, написав сверху ПОСЛЕСЛОВИЕ. Для меня стало величайшим внутренним фиаско, что теперь, как свободный человек, я непоправимо одинок, однако лжесвидетельствую перед самим собой.
Три тетради по письму я спрятал в новый, деревянный, чемодан. С тех пор как я вернулся домой, он лежал у меня под кроватью и был моим бельевым шкафом.
Я все еще рояль
Я зажимал в губах двенадцать гвоздиков и столько же одновременно вгонял между растопыренными пальцами в дерево. Я забивал гвоздики так же быстро, как дышал. Мастер говорил: «Ты такой способный, потому что у тебя цепкие пальцы».
Но не в цепких пальцах было дело, а в цепком дыхании русских норм. Первое уравнение, «1 взмах лопатой = 1 грамму хлеба», преобразовалось во второе: «1 шляпка гвоздика = 1 грамму хлеба». У меня в голове присутствовали глухая Митци, Петер Шиль и Ирма Пфайфер, Хайдрун Гаст и Корина Марку, которые давно лежали — голые — в земле. Мастер видел ящики для брикетов сливочного масла и баклажанов. А для меня это были маленькие еловые гробы из сырых досок. Чтобы работа спорилась, нужно, чтобы гвоздики буквально пролетали меж пальцев. Я довел скорость до восьмисот гвоздиков в час, и угнаться за мной никто не мог. Каждый гвоздик имел жесткую, как засохший хлеб, шляпку, и за каждым приглядывал Ангел голода.
На следующий год я записался в вечернюю техшколу, на строительные курсы. Целый день я проводил на стройплощадке под Брашовом, занимаясь бетонными работами. Там же, на стройке, я начертил на оберточной бумаге свой первый строительный план — план круглого дома. Круглыми были даже окна, потому что все, что имело углы, напоминало мне телячий вагон. Каждую линию я проводил, думая о Тити, сыне директора.
Однажды поздним летом мы с Тити пошли в Ольховый парк. Возле входа в парк стояла старая крестьянка с корзиной земляники, огненно-красной и мелкой — каждая ягода как кончик языка. И у каждой ягодки из-под зеленого воротничка выглядывала ножка, похожая на проволочку. Кое-где еще оставались и зазубренные трехпалые листики. Одну ягодку старуха дала мне попробовать. Я купил себе и Тити по большому кульку. Мы обошли ротонду с резными решетками. Направились вдоль ручейка, минуя кустарник, — я увлекал его все дальше в глубь парка, за холм, поросший ковылем. Когда мы съели все ягоды, Тити смял свой кулек и хотел выбросить. Я сказал: «Дай сюда». Он протянул мне кулек, я перехватил его руку и больше не отпускал. Тити холодно глянул на меня: «Так-так». И от этого уже ни смехом, ни разговорами нельзя было отмахнуться.
Осень оказалась короткой и быстро перекрасила листву. Я обходил Ольховый парк стороной.
На вторую зиму после моего возвращения снег выпал в ноябре и больше не таял. Городок будто обрядился в ватную спецодежду. У всех мужчин были жены. У всех жен — дети. А у детей — коньки. Все люди были толстыми и насытившимися родиной. В облегающих темных пальто они шастали по белизне. Я же носил светлое пальто — грязное и слишком большое на меня. Потертое старое пальто моего дяди Эдвина. Оно тоже насытилось родиной. У прохожих перед ртами раскачивались клочья дыхания, давая понять, что все сытые родиной так или иначе устроили свою жизнь, но у каждого она улетает. Все смотрят ей вслед, и глаза у всех смотрящих блестят как броши из агата, изумруда или янтаря. Однако каждого из них тоже поджидает — и рано или поздно дождется — последняя капля счастья.