Качели в Пушкинских Горах
Шрифт:
— План простой, — сказала Юля, — вы уезжаете в Одессу, а я остаюсь дома с бабушкой!
— Юля, но ты же знаешь, что бабушка… — шелест листьев заглушил подробности разговора, только отдельные слова долетали до Маши. — Больница… в любой момент… семьдесят лет… малость не в себе…
— Я никуда не уеду! — Юля отпустила сучок и секунду-другую балансировала на ветке.
— Хорошо! Мы принимаем твои условия! Сейчас мама позвонит бабушке. Слезай!
— Только когда приедет бабушка!
— Но мы же должны увидеть, что ты благополучно спустилась!
— Увидите из автобуса!
Отец еще раз посмотрел на часы, стал спускаться.
… Через двадцать минут лихое такси вкатило во двор. Из такси вышла бабушка. Автобус отъехал к арке. Только два атлета держали брезент, пока Юля спускалась. На предпоследней ветке она задержалась.
— Все! — сказала. — Теперь-то уж я не упаду. Можете идти, мазилы!
Пристыженные атлеты отошли.
Автобус скрылся.
— Я
Рыба, Маша, бабушка утешали ее…
Маша вспомнила все это не случайно, потому что именно в тот весенний день, когда цвели в сквере обреченные вишня и яблоня, и началась ее дружба с Юлией-Бикулиной, приносящая столько тревог и печалей. Именно тогда громогласное «я» Юлии-Бикулины, родившееся над сквером, над шелестящим дубом, над цветущими яблоней и вишней, полетело, дробясь и звеня, по окнам и заполнило все воздушное пространство двора. Маша тогда испугалась. Никогда не видела она еще такого смелого «я». Летящее как демон, смелое «я» коснулось Маши, и Машино маленькое, робкое «я», уютно чувствующее себя среди слез и вздохов, немедленно подчинилось. Это произошло мгновенно, еще до того как Юлия-Бикулина узнала, кто такая Маша и как ее зовут.
Сейчас, идя осенней дорожкой Филевского парка, внимая порхающим листьям, Маша размышляла: да как же так получилось, да она ли это, Маша, или какая другая девочка за эти годы безупречно подчинялась Бикулине? Машины ли желания и поступки регламентировались Бикулининым «я» — по-кошачьи зеленоглазым и короткостриженым? Полон недоумения был Машин взор, обращенный в прошлое. Со стыдом вспоминала она, какую холуйскую гибкость проявляло ее старое «я» в общении с Юлией-Бикулиной. Допустим, Маша говорила: «Идем в кино!» — «Нет, — возражала Бикулина, — к свиньям кино, идем дальше по улице!» И Маша, для вида поспорив, соглашалась, и они шли по улице. Неудовольствие, казалось, должна была испытывать Маша. Но нет! Она испытывала странное чувство освобожденности, словно избавившись от безобидного желания посетить кино, она избавилась и от ответственности за саму себя. Легкость лепестка испытывала Маша. Избавившись от ответственности, чувствовала себя… свободной! И уже шла по улице с наслаждением. Мир наполнялся красками, доселе не замечаемыми. А Юлия-Бикулина вдруг заявляла: «Черт с тобой, Петрова, идем в кино!» Но Маше уже совершенно не хотелось в кино! Впрочем, только секунду не хотелось… В кино так в кино, не все ли равно?
Юлия-Бикулина решала все. Юлия-Бикулина привычно несла бремя чужих неосуществленных желаний. Маша вдруг подумала, что это тоже не так уж легко. Иначе, почему так редко улыбалась Бикулина? Зато злая усмешка часто появлялась у нее на лице. Откуда ранняя морщина на челе Бикулины, в которую она по совету матери еженощно втирала голубой австрийский крем? И Маша пожалела Юлию-Бикулину, потому что слезы ее тоже коснулись Маши в далекий весенний день, когда цвели яблоня и вишня.
Все дальше и дальше углублялась Маша в осенний парк, не понимая: откуда в ней эти мысли? С каждым осенним часом слабели нити, связывающие ее с Юлией-Бикулиной, любимой ненавистной подругой, и Маша чувствовала, что это невозвратимо, невозвратимо… «А что, собственно, возвратимо?» — вдруг подумала Маша и сама испугалась. Но этот вопрос, казалось, заключался в самом осеннем мире: струился в чистом воздухе, стая птиц, пролетающая над Филевским парком, несла его на крыльях, пустынная парковая дорожка устремляла вопрос к синему горизонту. «Возвратимы времена года, все остальное нет… Все остальное, как стрела, летит и падает… «Семеркин! — подумала Маша, и воздух стал светлее, листья ярче, самой Маше стало тепло, даже жарко. — Чувства, чувства возвратимы! — мудро подумала маленькая Маша. — Только в них нет порядка. Две подряд весны может быть, а может и подряд сто зим…» Но стоило только Маше подумать о Семеркине, как тут же возникала в мыслях Юлия-Бикулина и начинала воевать с Семеркиным, словно вдвоем им сосуществовать было невозможно. Ценой великих усилий Маше удалось прогнать Бикулину. «Как хорошо, — думала Маша, — что есть на свете такой человек Коля Семеркин…» И тут начиналось новое раздвоение! С одной стороны, Маше очень приятно было думать о Семеркине, смотреть на него в школе, смотреть на него дома, из окна, когда Семеркин выходил гулять со спаниелем Зючом. Зюч носился по двору, а Семеркин ходил следом, но, право же, в немудреном этом гулянии чудесный смысл виделся Маше, и она то краснела, то бледнела у окна за кружевной занавесочкой. И возможно, подними в этот момент Семеркин глаза, увидь он взволнованную Машу, все стало бы ему ясно, но… не смотрел Семеркин на Машино окошко. Такое вот волнение, сладкое обмирание и было с недавних пор тайной стороной Машиного существования, о которой только один человек догадывался — Юлия-Бикулина… С другой же стороны Машу насторожила растущая зависимость от этих семеркинских выходов с Зючом во двор, от семеркинских взглядов, которые Маша ловила в классе и которые были устремлены куда угодно, только не на нее. Короче говоря, Семеркин был вольной птицей, жил как хотел; Маша же с недавних пор вольной птицей себя не чувствовала. И чем вольготнее бродил по школьным коридорам Семеркин, заглядываясь на других девочек, тем беспокойнее чувствовала себя Маша. Одного факта существования Семеркина было уже явно недостаточно. В Семеркине должны были забушевать ответные чувства. Это он, Семеркин, должен подкарауливать идущую по двору Машу, он должен смотреть на нее из окна и комкать в руке занавеску! Что-то надо было предпринимать. И Маша читала Тургенева, читала в изумлении «Красное и черное», читала современных писателей… Иногда она так глубоко задумывалась о Семеркине, что теряла нить реальности, и то, что Семеркин не знает, ничего даже не подозревает об этих ее мыслях, казалось диким и несправедливым. Словно цунами накатывалось на любовно выстроенные Машей городки и скверики. И, справившись с цунами, Маша сидела мрачная и опустошенная, и слезы сами катились из глаз.
Так маятником качались Машины мысли, а ноги потеряли счет шагам. Давно уже Маша миновала Филевский парк и шла теперь вдоль шоссе. Автомобили обгоняли ее, шпиль университета сверкал вдали на солнце, а под ногами желтела умирающая осенняя трава.
Каким образом Юлия-Бикулина догадалась о ее чувствах к Семеркину, Маша не знала. Но особенно и не удивилась. Она давно привыкла, что Юлия-Бикулина разгадывает тайны и читает мысли.
Маша вспомнила далекий весенний день, когда белые лепестки подрагивали на яблоне и вишне, а дуб гудел на ветру, как огромная труба, устремленная в небо.
… Два глаза у весны — ласковый, теплый и — строгий, холодный. В тот вечер весна смотрела во двор холодным синим глазом, и у Маши зябли коленки, и Рыба дрожала в своем платьице. Только Юлия-Бикулина не чувствовала холода. Фарфоровым казалось в сгущающемся воздухе ее лицо, глаза — двумя зелеными листками.
— Ты, новенькая, меня не жалей, не жалей! — приговаривала Бикулина, дергая зачем-то Машу за пуговицу на платье. — Я на дереве сидела, плакала, а думала совсем о другом. Да, плакала я! А хочешь, скажу, отчего плакала?
— Скажи, Би… Биби… — Маша осторожно высвобождала пуговицу.
— Бикулина! — холодно поправляла ее новая знакомая, и словно две металлические болванки стукались, такой рождался звук. — Би-ку-ли-на! — повторила новая знакомая по слогам. — Так вот, я плакала потому, что вдруг поняла, какие они маленькие, слабые…
— Кто? — не понимала Маша и думала: неужели атлеты?
— Родители мои, — продолжала Бикулина. — Смотрела я на них с дуба и так мне их жалко было! Как же так? — Бикулина переходила на шепот. — Из-за того, что балбесы футболисты безобразно играли в прошлом сезоне и отвратительно начали этот, отец должен переходить в одесскую команду, которая тоже неизвестно как будет играть? Я все время у него спрашивала: «Ну а ты сам? Хочешь в Одессу?» А он: «Какое это имеет значение? Надо ехать!» Я: «Тебе надо?» Он: «Всем нам надо! Всем надо ехать в Одессу, и я должен вывести их команду по крайней мере в призеры, чтобы вернуться в Москву. А в федерации я не хочу работать, потому что я тренер, тренер!» И тогда, — продолжала Юлия-Бикулина, — я поняла, что мой отец — слабый человек, и мне стало его жалко…
— Почему же слабый? — стучали зубами от холода Маша и Рыба.
— И тогда я подумала, — не слушала их Юлия-Бикулина, — он слабый человек, потому что не довел до конца дело! Вложил в команду столько сил и не сумел остаться в команде! Едет в Одессу, а ему туда совсем не хочется, значит… Значит, в нем нет гордости! Но должен же быть предел, подумала я. За которым кончается его покорность и начнется он сам… И я поняла, что этот предел далеко-далеко… И тогда… — Юлия-Бикулина многозначительно посмотрела на Рыбу и Машу, — я поняла также, что могу остаться дома! И он с этим тоже смирится! Раз покатился, уже не остановишь… Я все рассчитала. Так что ты, новенькая, меня не жалей, не жалей… — Бикулина снова схватила Машу за пуговицу. — Жалеть-то как раз тебя надо! Переехала в новый дом, в новую школу пойдешь, никого и ничего не знаешь… Как тебя примут? Но ты, новенькая, не бойся, за нас держись с Рыбой, и все будет нормально!
— Наташа! Наташа! Домой, поздно уже! — разнесся в это время по двору женский голос.
— Это меня зовут, — быстро поднялась со скамейки Рыба. — Пока, Бикулина! Пока, новенькая? Тебя хоть как звать?
— Маша…
— Маша… — хмыкнула Бикулина. — У нас уже есть одна Маша…
— Ну и что? — пожала плечами Маша.
— Так у Рыбы кошку зовут! — засмеялась Бикулина, и Маша впервые испытала странное чувство, ставшее, впрочем, потом привычным. Когда не знала она, совершенно не представляла, как реагировать на слова Юлии-Бикулины. Обижаться ли, смеяться? Маша и обижалась и смеялась, но стратегическая инициатива все равно была за Юлией-Бикулиной, которая расставляла акценты второй своей фразой. Если Маша обижалась, Бикулина переводила все в добрую шутку. Если Маша смеялась, Бикулина немедленно обижала ее.