Качели в Пушкинских Горах
Шрифт:
Всеобщий хохот заплескался по раздевалке.
— Стегают, стегают! — кричали все кому не лень. — Ах ты, наша шалунишка, за что же тебя стегать, а?
— Неправда! — закричала Маша. — Это она! Это сегодня утром я с ней дралась!
Но не слушал никто. А одна девочка, вытащив из оставленного уборщицей в углу веника соломинку, уже бегала вокруг Маши, имитируя процесс порки. Маша схватила девочку за руку.
— Пусти, дура! — сказала та, но Маша уже успела заметить в ее глазах испуг и не отпустила. Первый раз в жизни Маша почувствовала себя злой и сильной, первый раз увидела, что кто-то ее боится. Едва успев осознать это, Маша забылась, растерялась, горячая волна зашумела в голове. Маша не знала, она это или не она хлещет девочку по щекам и всматривается, всматривается в испуганные, безумные глаза. Их растащили.
— Сумасшедшая!
— Дура!
— Кретинка ненормальная, шуток
Слова эти вернули Машу к жизни. Белый лохматый голубь уже не кувыркался в голубом небе.
Снова тишина установилась в раздевалке. То на Машу, то на Бикулину смотрели девочки. Побитая тихо скулила в углу…
— Девочки! — вдруг сказала Юлия-Бикулина. — Это я виновата! Я наврала… Никто ее, конечно, не стегает… Действительно мы с ней утром немножко того… Да, Петрова?
И снова Маша почувствовала, что слезы закипают в глазах. Снова в третий раз за сегодняшний день приготовился поплыть окружающий мир.
— Бикулина ты… Ты… Бикулина…
Происходило невероятное! Маша в изумлении смотрела на ненавистную еще секунду назад Бикулину и чувствовала, что… готова простить ее! И это было необъяснимо! И это было легко, словно тяжелый слезный камень таял в душе и на чистых теплых склонах появлялась зелененькая травка. Маша чувствовала, как щекочет, как ласкает душу эта нежная травка прощения. А слезный камень тает, тает…
— Мир, Петрова? — спросила Бикулина.
Маша всхлипнула и выбежала из раздевалки.
И вот сейчас, спустя несколько лет, осенняя, умудренная, влюбленная в Семеркина Маша-девятиклассница смахнула слезы с глаз, вспомнив этот давний случай. «Позор! Позор… — стыдилась Маша саму себя. — Как же это получилось? Как же это получилось?» Она поравнялась с человеком в накинутом на плечи белом пальто — при ближайшем рассмотрении пальто оказалось накидкой — и в оранжевой феске. «Это турок!» — решила Маша. Табачный аромат мешался с кофейным. У турка были веселые, круглые, как у попугая, глаза и густые черные усы. Он что-то напевал вполголоса, но слова цеплялись за усы, и мотив нельзя было разобрать. Еще больше удивилась Маша, увидев у турка на животе золотую цепочку, опускающуюся в карман. Блеснула цепочка. Листья летали в воздухе парами, тройками и четверками. «Словно живые, — подумала Маша, — словно парочками и семьями гуляют…» Ей вдруг сделалось необыкновенно хорошо и весело. Бикулина, их долгие отношения показались точно такими же осенними листьями — пролетели, и нет их! Захотелось утвердить, упрочить эту независимость. И турок, пришелец из неведомого восточного мира дымящихся кальянов, благоухающих снадобий, строгих фесок и белых верблюжьих накидок, оказался как нельзя кстати.
— Извините! — сказала Маша.
— Да-а-а? — турок дружелюбно смотрел на Машу и словно два невидимых рукава реяли из белой накидки. Табачный и кофейный.
— У вас не найдется закурить?
— За-ку-рить? — удивленный турок вытащил изо рта трубку.
— Меня зовут Маша-ханум, — улыбнулась кокетливо Маша. — И мне бы очень хотелось сигарету, — засмеялась Маша, заметив в круглых глазах турка растерянность. Маша была хозяйкой разговора. Привольно чувствовала она себя в отличие от растерянного, смущенного турка. И это было приятно!
«Вот так-то, дорогая Бикулина! Не одна ты!» — Маша осеклась. Подражать Бикулине она совершенно не хотела.
— Меня там… — Маша неопределенно указала на далекие деревья, — парень ждет… Ему сигарету…
Турок ничего не понял, но закивал, заулыбался. Тоже заинтересованно посмотрел на далекие деревья, теряющие листья.
— Бери! — протянул Маше красивую пачку.
— Одну штучку! Незачем ему много курить! — Маша сделала книксен, которому ее научила Бикулина. (Опять Бикулина!) — Мерси!
Турок поклонился, пошел дальше.
Маше хотелось прыгать от радости. Все, все получалось, как она желала! «Семеркин, Семеркин! — подумала Маша. — Был бы ты рядом! Посмотрел бы!..» Сунула сигарету в карман плащика, пошла дальше.
Впервые простив Бикулину в раздевалке физкультурного зала, Маша не знала, что подобное чередование периодов нежной дружбы, охлаждений, обид и прощений станет основой ее и Бикулины отношений. Бикулина решала, когда переходить из одного состояния в другое. Однако, несмотря на предопределенность, была в каждом переходе и внезапность, когда каждой клеточкой души все заново переживала Маша, не чувствуя, что это когда-то уже было. Каждый раз Маша была абсолютно искренней в своих слезах, обидах и прощениях. Бикулина же была абсолютно искренней в своих оскорблениях и презрении. Но почему все из года в год повторялось? Что это за слепая лошадь ходила по заведенному кругу? «А может… Бикулина безумна?» — пугалась иногда Маша.
Но была еще Рыба. Красавица и художница Наташа Рыбина. Голубоглазая блондиночка, чей взгляд застенчиво скользил по всему окружающему и обретал ясность, только когда Рыба смотрела на белый лист бумаги. Рыба жила с родителями и двумя младшими братьями в пятиэтажном доме, в двухкомнатной квартире, где вечно царил гвалт, что-то постоянно грохалось на пол, где было тесно, но весело. У Бикулины дома можно было рассказывать страшные небылицы в скупом желтом круге лампы на железной ноге. У Бикулины дома можно было со страхом прислушиваться к легким, рассыпчатым шагам бабушки. «Это привидение, привидение…» — шептала Бикулина, выключала свет, и жуть охватывала. У Бикулины дома нельзя было говорить о нормальных житейских вещах! У Рыбы — наоборот. У Рыбы Маша чувствовала себя даже лучше, чем у себя дома. У Рыбы Маша забывала, что надо следить за каждым своим словом, каждую фразу сверять с зелеными глазами Бикулины, и если нет на этом зеленом индикаторе выражения удовлетворения, надо из кожи вон лезть, чтобы исправиться. Рассказать немедленно о женщине, которая якобы выбросилась из соседнего дома. Выбросилась, да неудачно: зацепилась платьем за балкон и повисла, и кричала дико и страшно… Короче говоря, у Бикулины Маше приходилось быть не такой, какая она есть, а хуже… У Рыбы же Маша была сама собой, может быть, даже лучше. Никогда не хватала Маша дома авоську, не летела в овощной за картошкой — у Рыбы пожалуйста! Не бросалась дома Маша мыть посуду после ужина — у Рыбы пожалуйста! А как любила Маша рассматривать рисунки Рыбы, которыми были завалены в квартире все подоконники? Все, как есть, было там изображено, но словно очищенное от ненужного. Маша перебирала рисунки, хор небесный звучал в душе. Такое же примерно чувство испытывала она, глядя из темной комнаты в звездное небо. Но «ночь — сестра души», как утверждала Юлия-Бикулина, а рисунки Рыбы Маша разглядывала при свете дня. Все, многократно виденное Машей, было на рисунках: дом, сквер, дуб, яблоня с вишней, старая скамейка на черной земле, но плакать хотелось, так они были прекрасны. «Вот так! — словно говорили дом, сквер, дуб, яблоня с вишней, старая скамейка на черной земле. — Мы прекрасны, потому что мы и есть жизнь! Мы — живые кирпичики, из которых складываются ваши души! Вот так!» А иногда вдруг ангел летучий возникал на рисунках — утренний, солнечный, сумеречный. И странным образом утренний ангел, несущийся сквозь облака в косых синих струях, напоминал Машу; солнечный, нежащийся на золотистых чешуйках — саму Рыбу, сумеречный — самый мрачный, короткостриженый и угловатый — Бикулину, в моменты просветления, когда закатом любовалась Бикулина из чердачного аквариумного окна или гуляла одиноко вечером в скверике.
— Как же так? — теребила Маша Рыбу. — Как же у тебя получаются такие рисунки?
— Не знаю, — смущалась Рыба, — сяду рисовать словно волна голубая куда-то несет…
Рисунки как бы возносили Рыбу над Машей и Бикулиной. Истинным солнечным ангелом, спустившимся с небесных сфер, казалась иногда Рыба. Закончив яростный спор или потасовку, Маша, готовая заплакать, и Бикулина, готовая растерзать Машу, переводили взгляд на Рыбу и… замирали, такое неземное спокойствие было в ее взгляде, такая мягкая углубленность сквозила в нем. Молчали Маша и Бикулина, дивясь Рыбе.
— О чем задумалась, дивчина? — дергала ее за руку Бикулина.
— Я вот не верю, что динозавры были уродами! — отвечала Рыба. — Не может этого быть!
— Плыви, плыви, Рыба, дальше… — вздыхала Бикулина.
Иногда, пообщавшись поочередно с Бикулиной и с Рыбой, Маша думала, что душа Бикулины — жестокий мир, где холодное синее самолетное небо. На недоступном горизонте белеют айсберги, над ними реет, раскинув крылья, какой-нибудь снежный альбатрос с маленькими глазами и с длинным острым клювом. Холодно, бесприютно в этом мире. Лишь изредка неведомая игра природы изменит его: заблестит все, засверкает, засияет — и кажется, будто теплее, вольнее стало, но… обман это! Все остается по-старому! У Рыбы же в душе пели птицы, цвели цветы. Добрые звери там бродили, взявшись за мохнатые лапы. Вечное солнце светило, но… не грело… Чуть теплое было, чтобы только-только отогреться. Нет, не нравился Маше и этот добрый мир! И добрый Рыбин дом, и сама добрая участливая Рыба были нужны Маше только после ослепительного холодного солнца Бикулины. Намаявшись, почернев в его ледяном, обжигающем ультрафиолете, находила Маша недолгий покой в теплом, добром мире Рыбы. Да, теплом, добром, но… равнодушном! Только вот рисунки Рыбы… Только они надолго запоминались Маше, а сама Рыба растворялась, таяла в слабом солнечном свете, и не будь Бикулины, не нужна была бы Маше Рыба…