Кафетерий для спецназа
Шрифт:
— Доволен? — спросила Ханна, когда волк сыто икнул. — Пойдем. Я буду смотреть телевизор, а ты ляжешь рядом со мной.
Йоша, сидевший в кресле, смотрел праздничный концерт почти без звука. Зевал, но упрямо таращился на экран. Ханна звук прибавлять не стала. Поставила на столик стакан с соком, зажгла маленькую свечку, спрятала ее в фонарик и растянулась на диване, подзывая к себе волка. Мелькание картинок и свечение гирлянд заставило прикрыть глаза. Волк привалился к своей висице, согревая и охраняя, и тихо и утробно бурчал — благодарил за вкусную трапезу.
Он не заметил, как заснул — запах
В два часа ночи он проснулся, прислушался к тишине, нарушаемой сонным дыханием. Соскользнул с дивана, подошел к окну, убедился — снег. Крупные хлопья падали, оседая на балконных перилах, укрывая белоснежным одеялом улицу и расчищенный двор.
«Ничего, — зевнул волк. — Снова расчистишь. Снег — это хорошо. Под него снятся сладкие сны».
Зверь обнюхал елку, оставил на ней несколько шерстинок, повалился на бок, перекатился, позволяя телу сменить форму. Шольт встал на ноги, на цыпочках прошел в ванную и закутался в халат. Первым он взял на руки Йошу. Отнес в его спальню, уложил на кровать, стянул носки и подоткнул одеяло: пусть спит в домашней одежде, встанет отлить или попить — разденется.
Ханна от прикосновения разворчалась. Уже в спальне открыла глаза, посмотрела в окно, спросила:
— Снег?
— Снег, — подтвердил Шольт, укладывая ее на кровать. — Халат будешь снимать? Дать тебе ночную рубашку?
— Ничего не хочу. Спать. Будем спать.
Шольт пробрался под халат, осторожно погладил живот и бедро, легонько сжал пальцы, уточняя: «Спать? Или, может быть, все-таки?..»
— Спать, — ответила Ханна. — Приставать будешь утром.
Шольт усмехнулся. Бросил штаны на стул, вернулся в гостиную, выключил телевизор и гирлянду, а свечку оставил — в фонарике не загорится. Слова: «Приставать будешь утром» не расстраивали. Наоборот, радовали, напоминая — десятилетнее воздержание окончилось.
Будет утро и будет завтра.
Прошлое осталось в прошлом.
В холодильнике пропитывался майонезом гранатовый салат.
Бонус: Вкус хлеба (книга, по которой Йонаш писал изложение)
Горек хлеб одинокого альфы. Даже в Летний Солнцеворот, когда опару для караваев ставят самые щедрые волчицы, и месят тесто под утреннюю песню — чтоб лучше взошло. Даже на общем столе, когда ломти лежат на блюде — бери, сколько душе угодно.
Тарлах не выдержал: запах манил, щекотал ноздри, рот наполнила слюна. Очередной праздник… а вдруг? Он осторожно потянул к себе горбушку, выломал кусок мякиша, теряя надежду — на скатерть посыпались черствые крошки. Горло обожгло горькой пылью, живот резануло, будто нож кто-то воткнул. Он ухитрился не закашляться, даже не согнулся в три погибели, только выступившие слезы сморгнул. Огляделся по сторонам, встретил сочувственный взгляд. Жена брата — славная, домовитая волчица. Отец на невесткин хлеб не нахвалится. Это не с пекаршами, это с Тарлахом что-то не так.
И не спишешь на то, что воевал. Лоб забрили «чертовой дюжине», трое полегли в чужой земле, в боях с людьми, двое после войны остались в городе. От вернувшихся в деревню альф волчицы поначалу шарахались — слишком сильно пахли смертью и кровью — а потом привыкли. Да и выветрилось наносное. Жизнь-то в деревне мирная.
Тарлах отложил горбушку и понял: пора уходить, в праздник легче сбежать, не прощаясь. Пока не навлек беду на семью, пока вечно недовольный альфами жрец Хлебодарной не отметил дом черной лентой, объявив, что в Тарлаха вселился дух охотника-отступника.
Дремавший волк встрепенулся: как это — уходить? Зверю не нужен хлеб. Ему приволье в деревне: лес рядом, в избе — крепкий подпол, с дворовым лазом. Куда уходить, зачем? К ночи зажгут костры, первыми, как водится, перекинутся волки, оббегут вдоль околицы, проверяя изгородь. Переливчатым воем доложат волчицам — можно. Стая соберется на площади, затянет хоровую песнь, славя ночного охотника Камула, чтоб не обижался на дневные здравницы, отданные Хлебодарной.
«Нельзя оставаться, — объяснил волку Тарлах. — Не успеешь оглянуться, как наступит Сретение. Я опять не трону пирог и печенье, и жрец скажет — вот он, охотник из Своры, которую прокляла Хлебодарная. Могут закидать камнями, а могут сжечь дом — чтобы дым унес скверну в небо. Надо уходить. У здешнего жреца слишком много власти, нам нужно искать место под боком у Камула».
Волк недовольно зарычал, но согласился: жену брата надо поберечь. Она не должна жалеть о том, что сменила логово, она не виновата, что в родню затесался урод.
Договорившись со зверем, Тарлах выскользнул из-за стола, таясь за изгородями, пробрался к дому. В мешок полетели смена одежды, кожаная куртка с вшитыми стальными пластинами — уберечь двуногого от удара в спину — широкий охотничий нож и пакет с вяленым мясом. Тарлах глянул на плетенку с сухарями, вздохнул, поклонился домашнему алтарю с фигурками Хлебодарной и Камула, и вышел прочь: рвать нити судьбы и присохшие бинты надо разом, не удваивая боль.
Наезженная дорога стелилась под ноги. Тарлах решил не обращаться до ночи, бежал, выматывая двуногое тело, прогоняя плохие мысли срывающимся дыханием. Он убеждал себя, что уходить из деревни пришлось бы и без недовольства жреца. Не люб он был тамошним волчицам, никто на сеновал не зазывал. До нынешнего дня Камул миловал, ни к кому не подталкивал, не нашептывал: «Это твоя пара». А если бы поманил запахом, завлек надеждой, а в ответ — отказ, отпор? Тогда только с жизнью прощаться: сам не уйдешь, волка не уведешь, и будешь маяться, пока волчица не попросит у Совета защиты от постылого. А потом уже альфы стаей задерут. Такой судьбы Тарлах ни себе, ни другу, ни врагу не пожелал бы — нынешние беды за беды считаться не будут.
К развилке он добежал в сумерках. Глянул направо, глянул налево, спросил у волка: «К кошкам или на тракт?» Тракт вел к городу, где Тарлах уже бывал, и жалел, что ни ему, ни волку там не нравится. Жрец называл город «каменной ловушкой», а деревенские эти слова за ним хором повторяли. Тарлах вежливо поддакивал, а в глубине души сокрушался, что остронюхим уродился — без этого сумел бы прижиться в городе, может, и волчицу бы себе уже нашел. Но не повезло: от городской вони с души воротило, не только хлеб — каша и картошка в горло не лезли.