Кафтаны и лапсердаки. Сыны и пасынки: писатели-евреи в русской литературе
Шрифт:
я медлю, муха.
Устояв перед соблазном убить муху, поэт предается раздумьям о месте малого насекомого на земле, о смысле его жизни. Но что значит «малого»? Есть ли в очах Творца «малое» и «большое»?
Агада рассказывает: царь Давид однажды, увидев шершня и паука, спросил: «Что за прок в этих тварях Твоих, Господи?» Ответил Творец: «Давид! Ты издеваешься над творениями Моими? Придет время — и ты нуждаться будешь в них». Так и случилось. Пришлось Давиду скрываться в пещере от преследований Шауля. Послал Господь паука,
Муха, оставленная поэтом в живых, вызвала у него рой воспоминаний и параллелей, где в фокусе оказались двое — он и муха:
Ах, цокотуха, потерявши юркость,
ты выглядишь, как старый юнкерс,
как черный кадр документальный
эпохи дальней.
Не ты ли за полночь там то и дело
над люлькою моей гудела,
гонимая в оконной раме
прожекторами?
Человек и насекомое, теперь они соединены общей нитью, и поэта полностью покинуло желание убить муху, ведь убить ее — это в какой-то мере убить и себя.
Отсель, с питерского блокадного года, уподобление — то прямо, то опосредствованно — идет крещендо. Поэт не таится, не лукавит с мухой, напротив, открывается ей, как подруге: «Мой дом в упадке». Фаянсовая посуда давно не мыта, лежит в раковине пирамидой, там же остатки каких-то сластей…
Но цокотухе-то что проку во всех этих сервизах, которые и человеку, чей дом, а стало быть, и дух в упадке, ни к чему?
Тебе не до того. Тебе не до
мельхиоровой их дребедени;
с ней связываться — себе дороже.
Мне, впрочем, тоже.
В цокотухиных крыльях, лапках чудится поэту вуаль прабабки — век номер девятнадцать. Шестирукая буква — буква Ж, похожая рисунком на муху, — возвращает память к ученической тетради, некогда столь привлекательной для цокотухи. Теперь, увы, запустение, холодно, птицы отбыли, немного жутко…
И бомбой где-то
будильник тикает, лицом неточен,
и взрыв просрочен
…………………………………
И только двое нас теперь — заразы
разносчиков. Микробы, фразы
равно способны поражать живое.
Нас только двое…
Жужжалка цокотухина, по поздним осенним дням, совсем испортилась, тельце страшится смерти, как и плоть человека. Но время еще готово растрачивать себя на обоих — то ли совершенно не брезгливо, то ли по той причине, что
не чувствует, какая липа
больших и малых пархатостей.
Для времени обе пархатости, большая и малая, — резонерствующий поэт и издыхающая муха — величины равнозначные. Поэт, поскольку из рода человеков, мог бы оскорбиться, взбунтоваться, однако мудрость и годы велят ему объясниться с мухой, а не заявлять свои обиды и претензии по отношению ко времени:
Не думай,
с тоской угрюмой,
что мне оно — большой союзник.
Глянь, милая: я твой — соузник,
подельник, закадычный кореш;
срок не ускоришь.
Одиночество, доведенное до предела, повергает человека в оцепенение. Мухе известно это состояние, и поэт торопится поведать ей о себе:
И никому нет дела
до нас с тобой. Мной овладело
оцепенение — сиречь твой вирус.
Муха не ответит ему словом, у мух свой язык, но живое, как и поэт, существо, она снимет с него непереносимое бремя одиночества. И хотя, опять же по свойственной человеку манере жаловаться на тяготы своего бытия, поэт продолжает твердить о своей сонности, о безразличии, владеющем им, увлеченный внезапным порывом, он заклинает муху:
Не умирай! сопротивляйся, ползай!
И чуть позднее, уже другими словами, он повторит свое заклинание:
Не умирай, покуда
не слишком худо,
покамест дергаешься. Ах, гумозка!
Смерть, какого бы живого существа она ни коснулась, в глазах человека всегда смерть — феномен перехода от бытия к небытию. Даже в тех случаях, когда картина смерти не сопряжена для наблюдателя с эмоциональной нагрузкой, мозг его, фиксируя роковое событие, сопровождает его метафизическим вопросом: в чем смысл бытия? Человек, не упражнявший своего интеллекта на философских подмостках, спрашивает: в чем смысл жизни?
В зороастризме злобная Друкш-Нашус, из легиона Аримана, нападая на ослабленного человека, принимает образ мухи, изводящей свою жертву. Иранцы, говорит Генрих Грец, верили, что Друкш-Нашус, богиня смерти, «в образе мухи бросается на труп и производит в нем разложение и гниение». Естественно, муха в этой роли, наделенная свойствами гибельной вирулентности, понуждала человека сторониться всякого с нею контакта.
Иудейская традиция складывалась в топографической близости с зороастризмом. В библиотеке иудео-эллина находила свое место Авеста, в которой идеи превращения и преображения вещей в сотворенном мире представлялись порой столь схожими с тем, что записано было в Пятикнижии и других священных текстах, что поневоле возникал вопрос: а не из одного ли источника черпали Священное Писание и Авеста?