Кафтаны и лапсердаки. Сыны и пасынки: писатели-евреи в русской литературе
Шрифт:
Годы его подходили уже к пятидесяти, а он видел себя тем же касриловским жидком в картузе, естественно, с клеймом времени на иудейском своем Я — воистину гробе повапленном!
В годину наивысшего накала души, когда не было смысла долее рядиться в чужие хламиды, когда маски, которыми облеплено лицо, становились невмоготу, ибо не только легкими, но и кожей дышит человек, Осип в иудейском своем исступлении, в приступе тысячелетнего гнева, от пращура своего, разбившего Господни скрижали, крушил чужих богов, которые, случалось, бывали и его богами: «Какой извращенный иезуитизм, какую даже не чиновничью, а поповскую жестокость надо было иметь, чтобы после года дикой травли, пахнущей кровью,
Каленые слова эти — из открытого письма Федерации советских писателей, которым Осип Мандельштам объявлял о своем разрыве с писательской организацией. Нас не интересует в данном случае суть дела — конфликт поэта с переводчиком Горнфельдом и инспирированный фельетон Давида Заславского, а интересует лишь метафорический ряд разгневанного еврея: «извращенный иезуитизм» и «поповская жестокость» — какие еще слова мог выблевать еврей в минуту ярости!
Конечно, во время оно писал Ося гимн православной литургии:
И Евхаристия как вечный полдень длится —
Все причащаются, играют и поют,
И на виду у всех божественный сосуд
Неисчерпаемым веселием струится.
Конечно, во время оно выборматывал Ося богодухновенно:
Вот неподвижная земля, и вместе с ней
Я христианства пью холодный горный воздух,
Крутое Верую и псалмопевца роздых,
Ключи и рубища апостольских церквей.
Конечно, во время оно пел Ося кремлевские православные соборы:
А в запечатанных соборах,
Где и прохладно и темно,
Как в нежных глиняных амфорах,
Играет русское вино.
Успенский, дивно округленный,
Весь удивленье райских дуг,
И Благовещенский, зеленый,
И, мнится, заворкует вдруг.
Архангельский и Воскресенья
Просвечивают, как ладонь —
Повсюду скрытое горенье,
В кувшинах спрятанный огонь.
Но что из того, что пел! Петь-то, певцы знают это хорошо, можно по-разному: грудью — когда идет из нутра, из сокровенных глубин; горлом — когда главное извлечь благолепный звук.
Ося искренно хотел придать благолепному своему звуку настоящую, грудную глубину. Этой цели должны были служить и классы по книге отца Павла Флоренского «Столп и утверждение истины. Опыт православной теодицеи в двенадцати письмах», которые он сам себе устроил. В письме втором, «Сомнение», которое влекло Осипа более всего, отец Павел Флоренский писал: «Древний еврей, да и еврей вообще, в языке своем запечатлел опять особый момент идеи Истины — момент исторический или, точнее, теократический. Истиною для него всегда было Слово Божие. Неотменяемость этого Божьего обетования, верность его, надежность его — вот что для еврея характеризовало его в качестве Истины.
Есть ли в этих словах нечто, от чего следует отвернуться правоверному еврею! Не от дней ли Авраамовых стоят евреи на том, что скорее небо и земля прейдут, нежели одна черта из закона, из Торы, пропадет!
Чуть-чуть поднатужиться, небольшое усилие воображения — и сами отворятся врата иудейской Осиной груди, даденой ему от пращуров, и уже не горлом, а грудью запоет Емельич:
Какая линия могла бы передать
Хрусталь высоких нот в эфире укрепленном,
И с христианских гор в пространстве
изумленном,
Как Палестины песнь, нисходит благодать.
Известный историк Григорий Аронсон с сочувствием приводит слова одного литературного критика насчет Мандельштама: «Если он даже случайно вспоминал Палестину, то не с какой-либо национальной, но чисто художественной целью».
Ей-богу, просто неловко бывает, что среди интеллигентных евреев находятся люди, которые не видят дальше своего носа. Тут уж и размер носа — чуть длиннее, чуть короче — не играет роли. А в случае с Мандельштамом надо просто слепцом быть, чтобы не слышать в каждом его вздохе — в прозе ли, в стихах ли — в каждом обороте унаследованного от отца косноязычия, еврейского астматического дыхания, как будто торопится человек надышаться между двумя приступами удушья.
Едва воспев языческую Элладу, младшую современницу Израиля — «На каменных отрогах Пиерии / Водили музы первый хоровод… / Где не едят надломленного хлеба. / Где только мед, вино и молоко, / Скрипучий труд не омрачает неба, / И колесо вращается легко», — Осип возвращается к своим, где за века, за тысячелетия так перемешались все, что всякий акт меж ними — в желтизне их сумрака! — кровосмесительный акт:
Вернись в смесительное лоно,
Откуда, Лия, ты пришла,
За то, что солнцу Илиона
Ты желтый сумрак предпочла.
Иди, никто тебя не тронет,
На грудь отца в глухую ночь
Пускай главу свою уронит
Кровосмесительница-дочь.
Но роковая перемена
В тебе исполниться должна:
Ты будешь Лия — не Елена —
Не потому наречена,
Что царской крови тяжелее
Струиться в жилах, чем другой —
Нет, ты полюбишь иудея,
Исчезнешь в нем — и Бог с тобой.
Надежда Мандельштам утверждает, что стихи эти про нее. После первой майской ночи девятнадцатого года в Киеве, когда они с Осей тут же — «физиологическая удача», по ее словам, — и сошлись, последовала разлука в полтора года. Тем не менее стихи — они написаны в двадцатом году в Крыму — утверждает она, про нее, хотя поначалу Мандельштам и сам не понимал, про кого они.