Каин-кабак
Шрифт:
Степаненков наклонился над Шуркой, разметая по снегу полы тулупа. Позвал латыша:
— Краузе, надо его в кошеву… или в снег… Слышишь, давай снег разгребать. Всем нам надо в снег закопаться. Теплее.
Латыш рванулся к саням, остановился, плюнул и хлопнул себя рукой по лицу Вспомнил, что захваченную в алибаевской избе кочергу бросил на дворе, пристукнув Клару Иззябшие пальцы плохо повиновались. Мерзлый снег трудно им поддавался. Они разгребли яму только для Шурки, чуть прикрыли снегом его одного. Высоколобый, уткнувшись головой в угол саней, стонал уже без слов, часто содрогаясь всем телом. Шурка совсем затих около кошевы
— Искать надо дорога.
Попробовал выпрячь пристяжку, она жалобно замотала мордой, осела еще глубже в снег, точно у ней подогнулись ноги.
Алибаев скрипнул зубами:
— Ухайдакали коней! Жеребец застывает, а кобыленка совсем сквелилась. Эх, паршивцы! Из-за вашей дурости животная гибнет! Нет ли дерюжки какой в санях, прикрыть бы.
Латыш махнул устало рукой и пошел вправо от саней.
— Краузе, не ходи от подводы. Пропадешь, болван!
Латыш не отозвался на окрик Алибаева. Отважно шел, увязая в снегу по колена. Скоро его не стало слышно. Алибаев, окликнув его еще два раза, раздумчиво сообщил:
— За ветер зашел, пиши пропало. Нельзя непривычному в буран от подводы отдаляться.
Степаненков уже перестал дрожать от холода. Почувствовал, как все его тело словно затекло, налилось большой, трудно преоборимой усталостью, как огрузнели над его глазами веки и ослабели губы. Он испугался. Закричал, с усильем ворочая языком:
— Краузе-е! Наза-ад!
Будто подымаясь на крутую гору, зашагал он около подводы, превозмогая тяжесть своих плеч и ног. Временами принимался опять кричать все слабеющим голосом:
— Эй! Кто живо-ой!.. Помогите-е! Кра-а-у-зе-е!..
И в час тяжелого топтанья, беспомощных криков в неживое, во тьму, в бездушное злодейство стихии он впервые в жизни ясно и строго думал о нелепой неверности человеческого существованья. Не один раз смерть дышала прямо ему в лицо. Как все люди, он перенес тяжелые, опасные болезни. С мужеством, не для всех досягаемым, сражался в бою. В ревностной работе Чека он часто, видя гибель, безбоязненно приближался к ней. И ни разу его не поражала мысль о хрупкости его человечьего, уже никогда не повторимого века. Мысли эти не оформлялись в его мозгу в ясные слова. Он воспринял и понял их в одном животном ощущенье гнуснейшей своей жалкости перед концом. Раньше, ожидая смерть, он знал, что станет отбиваться до последнею вздоха.
В болезни будет лечиться, от живого врага — защищаться силой или хитростью. И в этом непременном сознательном отпоре, в достойной защите своего живого дыханья был самый большой смысл его человеческого бытия, уверенность в ценности его созидающего жизнь по своему устремленью мыслящего существа. Не только чувствующего, но и сознающего себя. Теперь он погибал вместе с жеребцом и пугливой молодой кобылой так же безответно и глупо — от случая, от стужи, от снега, погибал, как ничтожная букашка, которую давят, не жалея, не радуясь, просто не замечая. И от этой, не размышленьем, не мыслями, а чутьем учуянной конечной, одинаковой с букашкой своей жалкости он затрепетал, испугался. Кричал в тьму и вьюгу, звал помощь. Устал и снова встрепенулся от страха. Нельзя больше
— Степаненков, пропадешь! Развяжи меня! Я, может, найду дорогу. Я здешний, у меня кыргызский нюх.
Степаненков приостановился. Прокричал в ответ громко, но уже беззлобно:
— Найдешь — так убежишь. Выручишь разве нас на свою погибель?
У него уже не было ненависти к Алибаеву Смутно он ощущал даже его братскую близость от одинаковой их человечьей беспомощности перед лицом стихии.
— Развязывай! Кабы не захотел вам в руки даваться, так… Эх, дурак! Вон эти двое вовсе скорежились. Не медли. Мне парнишку жалко, а не нас с тобой.
Степаненков подошел, молча принялся развязывать веревки. Закоченевшие руки не могли осилить узла.
— Да, чать, ножик у тебя есть в кармане? После, как я пойду, ты снегом шибче руки растирай.
Степаненков еще раз вяло воспротивился:
— Алибаев, пожалуй, я не пущу тебя. Пропадать — так вместе.
— Ну зачем ты губами зря шлепаешь? Сам скоро взвоешь: иди поищи. Это тебе не от людей отстреливаться, тут пулей не пособишь. Ну? Тяни мою руку Вот! Эх вы, стервецы, тело примяли веревками! Стой, расправлюсь.
— Алибаев, пропадешь и ты. Куда тут идти?
— Я с рожденья здешний, степовой, не учи. Я под ветер не пойду. Голос подавать стану, услышишь. Слушай хорошенько. Да не поддавайся! Двигайся, ворошись, не дремли. От подводы далеко гляди не уходи. Эх ты, коняги-то застывают тоже! Большой убыток вы мне наделали, стервецы. Кони хорошие, недешевые. Эхма!..
Он выпрыгнул из саней, широко и сильно размахнул руками, расправляя смятое неудобным лежаньем тело. Потом с сердитым неясным бормотаньем пошарил в санях и около саней нашел кнут, сильно стегнул обеих лошадей по очереди. Жеребец содрогнулся, дернул кошеву, проржал коротко и слабосильно, будто жалуясь. Пристяжная чуть взмотнула мордой и опять понурилась.
Алибаев сочувственно причмокнул, похлопал ее по спине, вздохнул.
— Двоих молоденьких загубили — Шурку и вороную мою кобыленку. Вряд ли отдышатся! А молодое губить — это только и есть один грех, никак не замолимый. Сволочи вы!
Он подобрал полы тулупа и, увязая, но привычно легко высвобождая крепкие кривые ноги, закружил около саней. Останавливался, вглядывался в крутящуюся мокрую темь, потом пошел в одном направленье, наискось от подводы. Скоро стал невидим, затонул во мгле, но часто доносились его короткие неразборчивые окрики. Казалось, он переругивался с бураном. Степаненков оживился новой надеждой, бодрей шагал около саней, останавливался, напряженно вслушивался, ловя алибаев-ский голос. Заворочался со стоном и приподнялся в санях отдышавшийся высоколобый, горестно позвал:
— Степаненков!
— Ну?
— По голосу слышно — он все удаляется. Не вернется он. Да это все равно… На что он нам теперь?
— А ну тебя к дьяволу! Молчи.
Вдруг далекий голос Алибаева прокричал сильней и ясней:
— …о-ро-ога!.. а-а-а!..
Степаненков всем телом рванулся на крик. Собрав все силы, крикнул:
— А-а-а! Где же ты?
— Иду-у… ва-ам!..
— …либаев!.. суда-а!
— Иду-у!..
Голос Алибаева то звучал совсем близко, то ослабевал, отшибаемый вьюгой. Около саней он вынырнул совсем неожиданно.