Как был написан 'Василий Теркин' (ответ читателям)
Шрифт:
Но я именно теперь думал, работал, бился над "Теркиным". "Теркин" почувствовал я, по-новому обратившись к этой работе, - должен сойти со столбцов "уголков юмора", "прямых наводок" и т. п., где он до сих пор выступал под этим или иным именем, и занять не какую-то малую часть моих сил, как задача узкоспециального "юмористического" толка, а всего меня без остатка. Трудно сказать, в какой день и час я пришел к решению всеми силами броситься в это дело, но летом и осенью 1940 года я уже жил этим замыслом, который отслонил все мои прежние намерения и планы. Одно ясно, что это определялось остротой впечатлений пережитой войны, после которой уже невозможно было
"Теркин", по тогдашнему моему замыслу, должен был совместить доступность, непритязательность формы - прямую предназначенность фельетонного "Теркина" - с серьезностью и, может быть, даже лиризмом содержания. Думая о "Теркине" как о некоем цельном произведении, поэме, я старался теперь разгадать, ухватить тот "нужный момент изложения" (как выразился в письме ко мне недавно один из читателей), без которого нельзя было сдвинуться с места.
Недостаточность "старого" "Теркина", как это я сейчас понимаю, была в том, что он вышел из традиции давних времен, когда поэтическое слово, обращенное к массам, было нарочито упрощенным применительно к иному культурному и политическому уровню читателя и когда еще это слово не было одновременно самозаветнейшим словом для его творцов, полагавших свой истинный успех, видевших свое настоящее искусство в другом, отложенном на время "настоящем" творчестве.
Теперь было другое дело. Читатель был иной - это были дети тех бойцов революции, для которых Д. Бедный и В. Маяковский когда-то писали свои песни, частушки и сатирические двустишия,- люди поголовно грамотные, политически развитые, приобщенные ко многим благам культуры, выросшие при Советской власти.
Я прежде всего занялся, так сказать, освоением материала пережитой войны, которая была для меня не только первой войной, но и первой по-настоящему близкой встречей с людьми армии. В дни боев я глубоко уяснил себе, что называется прочувствовал, что наша армия - это не есть особый, отдельный от остальных людей нашего общества мир, а просто это те же советские люди, поставленные в условия армейской и фронтовой жизни.
Я перебелил мои карандашные записи из блокнотов в чистовую тетрадь, кое-что заново записал по памяти. Мне в этом новом для меня материале было дорого все до мелочей - какая-нибудь картинка, словесный оборот, отдельное словцо, деталь фронтового быта. А главное - мне были дороги люди, с которыми я успел повстречаться, познакомиться, поговорить на Карельском перешейке. Шофер Володя Артюх, кузнец-артиллерист Григорий Пулькин, танковый командир Василий Архипов, летчик Михаил Трусов, боец береговой пехоты Александр Посконкин, военврач Марк Рабинович - все эти и многие другие люди, с которыми я подолгу беседовал, ночевал где-нибудь в блиндаже или уцелевшем во фронтовой полосе переполненном доме, не были для меня мимолетным журналистским знакомством, хотя большинство из них я видел только раз и недолго. О каждом из них я уже что-то написал - очерк, стихи, - и это само собой, в процессе той работы, заставляло меня разбираться в своих свежих впечатлениях, то есть так или иначе "усваивать" все связанное с этими людьми.
И, вынашивая свой замысел "Теркина", я продолжал думать о них, уяснять себе их сущность как людей первого пооктябрьского поколения.
"Не эта война, какая бы она ни была,- записывал я себе в тетрадку,породила этих людей, а то большее, что было до войны. Революция, коллективизация, весь строй жизни. А война обнаруживала, выдавала в ярком виде на свет эти качества людей. Правда, и она что-то делала".
И
"Я чувствую, что армия для меня будет такой же дорогой темой, как и тема переустройства жизни в деревне, ее люди мне так же дороги, как и люди колхозной деревни, да потом ведь это же в большинстве те же люди.
Задача - проникнуть в их духовный внутренний мир, почувствовать их как свое поколение (писатель - ровесник любому поколению). Их детство, отрочество, юность прошли в условиях Советской власти, в заводских школах, в колхозной деревне, в советских вузах. Их сознание формировалось под воздействием, между прочим, и нашей литературы".
Я был восхищен их душевной красотой, скромностью, высокой политической сознательностью, готовностью прибегать к юмору, когда речь заходит о самых тяжких испытаниях, которые им самим приходилось встречать в боевой жизни. И то, что я написал о них в стихах и прозе, - все это, я чувствовал, как бы и то, да не то. За этими ямбами и хореями, за фразеологическими оборотами газетных очерков оставались где-то втуне, существовали только для меня и своеобразная живая манера речи кузнеца Пулькина или летчика Трусова, и шутки, и повадки, и ухватки других героев в натуре.
Я перечитывал все, что появлялось в печати, относящееся к финской войне, -очерки, рассказы, записи воспоминаний участников боев. С увлечением занимался всякой работой, которая так или иначе, пусть не в литературном собственно плане, касалась этого материала. Совместно с С. Я. Маршаком я обрабатывал появившиеся затем в "Знании" воспоминания генерал-майора Героя Советского Союза В. Кашубы. По заданию Политического Управления РККА выезжал с Василием Гроссманом в одну из дивизий, пришедших с Карельского перешейка, с целью создания ее истории. Между прочим, в рукописи истории этой дивизии нами изложен, со слов участников одной операции, эпизод, послуживший основой для написания главы будущего "Теркина".
Осенью 1940 года я съездил в Выборг, где стояла 123-я дивизия, в которой я находился в дни прорыва "линии Маннергейма": мне нужно было посмотреть места боев, встретиться с моими знакомцами в дивизии. Все это - с мыслью о "Теркине".
Я уже начинал "опробовать стих" для него, нащупывать какие-то начала, вступления, запевы:
...Там, за той рекой Сестрою,
На войне, в снегах по грудь,
Золотой Звездой героя
Многих был отмечен путь.
Там, в боях полубезвестных,
В сосняке болот глухих,
Смертью храбрых, смертью честных
Пали многие из них..
Именно этот размер - четырехстопный хорей - все более ощущался как стихотворный размер, которым нужно писать поэму. Но были и другие пробы. Часто четырехстопный хорей казался как бы слишком уж сближающим эту мою работу с примитивностью стиха "старого" "Теркина". "Размеры будут разные, решил я, - но в основном один будет "обтекать". Были наброски к "Теркину" и ямбами, из этих "заготовок" как-то потом образовалось стихотворение: "Когда пройдешь путем колонн..."
"Переправа" начиналась, между прочим, и так:
Кому смерть, кому жизнь, кому слава,
На рассвете началась переправа.
Берег тот был, как печка, крутой,
И, угрюмый, зубчатый,
Лес чернел высоко над водой,
Лес чужой, непочатый.
А под нами лежал берег правый,
Снег укатанный, втоптанный в грязь,
Вровень с кромкою льда. Переправа
В шесть часов началась...
Здесь налицо многие слова, из которых сложилось начало "Переправы", но этот стих у меня не пошел.