Как много в этом звуке…
Шрифт:
— Подумайте, — сказала она. — Мне кажется, рукопись еще можно спасти.
И, подняв телефонную трубку, набрала номер человека, которого, по всей видимости, более уважала, ценила и который не отказывался от ее советов. Щелочка под ее носом заранее растянулась в обворожительную улыбку, и я, не будь так удручен, наверняка увидел бы тонкий раздваивающийся язычок, трепетавший между ее губ.
Я вышел, путаясь в штанинах, и подумал: бедные коленки! А если бы свой бесстыжий взор я поднял чуть повыше… А хотелось. Что делать, хочется иногда планку собственного мастерства поднять выше, попытаться достичь неких образцов мировой литературы.
Осознав, что я давно уже веду запоздалый спор со своими давними обидчиками, что дело это пустое и безнадежное, я, помаявшись и повздыхав, позвонил редактору.
—
— Да я насчет предисловия…
— Какого предисловия?
— Ну, к книжке… Ты говорил, что нужно двенадцать страниц…
— Ты что?! — испугался он. — Какие двенадцать страниц?! Мы к Пушкину дали шесть страниц… Ценишь ты себя, как я погляжу… Ну и размахнулся… Три страницы! Старик! Три! Не то придется сокращать тебя на двадцать страниц с гаком. Ты уж поднатужься как-нибудь.
— Ты же говорил, что нужно двенадцать…
— Напишешь двенадцать, я подожму, кое-что зав уберет, главный причешет, вот три и останется. Там, правда, не полных три страницы, но что-то около этого. Давай-давай, я тебя жду. Привет!
Несмотря на некоторое разочарование, я ощутил и облегчение. Шло воскресенье, вернее, оно уже заканчивалось, но три страницы в старые добрые времена я делал за полчаса, их тут же отливали в металле и печатали в миллионах экземпляров — это я себя горячил, как шпорами горячат скакуна, который уже, похоже, свое отскакал. Листок бумаги, торчавший из машинки, был девственно чист и смотрел на меня с вызовом и превосходством непорочности. Ни единой буквочки на нем не стояло, кроме выспреннего слова «Предисловие». И чем больше я смотрел на него, тем более меня охватывало какое-то оцепенение. Я перебрал по годам свою биографию, выписал названия рассказов и повестей, которые мне удалось напечатать, составил список городов, где мне удалось побывать. Рядом, на столе, высилась горка классиков, в каждом томе были прекрасно написанные предисловия, послесловия, вступления и примечания, прологи и эпилоги, но воздать должное собственным литературным достижениям, своей роли в нравственном возрождении народа я все как-то не решался.
Потом началось нечто странное — я думал о себе в третьем лице, называл себя по имени-отчеству, на «вы», потом косяком пошли вообще чудовищные слова вроде «жизневеда», «жизнехвата», «жизнелюба». Домашние шарахались, едва заслышав мои шаги, даже кот, который обычно в упор меня не замечал, глянул опасливо, сверкнув желтыми глазами, и скрылся под креслом — видимо, я начал излучать что-то чреватое для него.
И я понял, что самое лучшее — это прикинуться дураком и упросить редактора вырезать из моего текста двадцать страниц. Вообще-то мне частенько приходилось ловить себя на том, что с начальством я говорю неким упрощенным языком, боясь опередить его мысль и тем самым бросить вызов. Нет-нет, он должен в полной мере насладиться собственным величием. Многолетние жизненные наблюдения привели меня к убежденности, что начальник — это слабонервное, слабоумное существо, получившее свою должность за умение, не имеющее никакого отношения к его обязанностям. Например, в домино он хорош, стол умеет накрыть или смеется заразительно. А если у него увлечение какое прорезалось, если он красками худо-криво ромашку изобразит или из глины попугая слепит — все взахлеб. Сам писал о министре юстиции, который чеканкой баловался. Нет, начальник наверняка всего не поймет, не поняв — обидится, а обидевшись, впадет в гнев, испортит и без того подпорченную судьбу. Начальники обидчивы и гневливы и, отправляясь к ним с каким-либо прошением, я, не надеясь на понимание, заранее готовлюсь к отказу, более того, заранее смиряюсь с отказом.
Помню разговор с одним редактором, в очередной раз зарезавшим мою многострадальную повесть. Я как мог доходчиво объяснил ему свой замысел, раскрыл суть происходящих событий, стараясь подать их беспомощнее, выглядеть невежественнее, потому что только безграмотность повести и моя собственная бездарность могли спасти рукопись. Так вот, редактор, поседевший в издательских коридорах, выслушав меня и поверив в мою недалекость, жалостливо воскликнул: «Все это хорошо, я полностью за вас, но вы недооцениваете воздействия вашей повести!» После этих слов мне захотелось броситься ему на грудь, но я не решился, боясь раскрыться и показать тем самым, что все написанное мною вполне сознательно.
Наступил понедельник.
Как прошла ночь, не помню, может быть, ее и не было. Небритый, с воспаленными глазами, с подведенным от голода животом я набрал номер издательства.
— А! — привычно обрадовался редактор. — Вот хорошо, что позвонил. Знаешь, тебе и ехать не надо, живешь далеко, чего мотаться туда-сюда… Мы тут уже все решили.
— Что решили? — спросил я слабым голосом.
— Ну, с этой заставкой… Я написал, что книга посвящена современным людям, рассчитана на широкие слои населения, а герои ее живут напряженной духовной жизнью. По-моему, ничего, а?
— Прекрасный текст, — сказал я. — А как с сокращением?
— Утрясли! Вынули один рассказ, и все сошлось. Ты, старик, не переживай! Будь здоров!
Единственное, что мне оставалось, — это попытаться еще раз убедить себя, что водку пьют исключительно из рюмочек. Но я уже чувствовал, что моя попытка обречена на провал.
Огненно-красный петух
Евгений жил в маленьком глинобитном домике, который построил еще его отец. Тогда вокруг простирался пустырь, заросший сорняковой травой, еще не ходил нарядный голубой троллейбус, а по единственной дороге, железнодорожной ветке, раз в неделю ковылял ободранный паровоз с одним вагоном. В остальное время ветка использовалась как обычная дорога — по ней детишки добирались в школу, взрослые волоклись на работу, молодежь встречалась и, рассевшись на рельсах, вела заполночные разговоры о будущем. В их мечтах оно, их будущее, не было столь уж прекрасным, просто они были вместе, этого вполне достаточно, чтобы будущее выглядело счастливым. Вроде бы и немного, но есть ли что в жизни большее? Сейчас вот, по прошествии многих лет, могу сказать — нет в жизни ничего более значительного и радостного.
А сейчас город подобрался совсем близко и окружил хибару высокими многоэтажными домами, сложенными из бетонных блоков, пронизанных стальной, ребристой арматурой. Домик остался внизу, как в колодце, — с виноградной беседкой, двумя десятками яблонь и абрикосов. Одно время было собрались снести его, но потом отказались от бестолковой этой мысли — ничего путного на этом клочке земли построить уже невозможно. Поговаривали о детском саде на этом месте, но к таким разговорам все уже привыкли и всем они уже наскучили, разве что немного возбуждали, как глоток коньяка в рабочее время.
В этом доме жили старики Евгения, его жена, двое детей и брат с семьей. Наполненным был дом, хорошо так наполненным. И когда все домочадцы, пробравшись вечером по бетонным ущельям между громадами домов, собирались в виноградной беседке на ужин, им смертельно завидовали обладатели роскошных квартир со всеми удобствами, лифтами, горячей водой, газом и прочими изысками. Из многочисленных окон-бойниц выглядывали задыхающиеся от жары счастливцы — они не могли выбраться из своих кухонь и смотрели вниз, на зеленый дворик, смотрели затуманившимися взглядами, как смотрят на случайно найденную фотографию из юности. Все они жили когда-то в маленьких зеленых двориках, все вот так же собирались по вечерам в беседках, продуваемых свежим ветерком…
К своим тридцати годам Евгений стал неплохим специалистом по пресс-формам. Он работал в конструкторском бюро, которое занималось проектированием детских игрушек. Идет, допустим, Евгений по улице и видит, что какой-то малыш старательно расколачивает о бордюр нечто пластмассовое. Евгений останавливается, собирает в кепку все, что осталось от игрушки, и несет в свой отдел. Там он тщательно склеивает осколки, возвращая игрушке первоначальную форму. И тут выясняется, что это, к примеру, вертолет какой-нибудь, или катер, или зверь диковинный, изготовленный китайскими умельцами. Шеф, ознакомившись с игрушкой, дает «добро», и Евгений, измеряя ее вдоль и поперек, переносит формы на ватманский лист, а через некоторое время представляет чертеж пресс-формы, с помощью которой можно штамповать потрясающей красоты изделия. В местной артели, из местного серовато-грязноватого сырья, на местном оборудовании, работающем так, что заусениц почти не остается.