Как можно быть язычником
Шрифт:
Известно, сколько усилий приложило христианство для того, чтобы показать, что мессианские пророчества относились к Иисусу. Отцы Церкви проявили особое рвение в этом деле, продолженном Фомой Аквинским и Боссе. «Величайшим из доказательств Иисуса Христа, — говорит Паскаль, — являются пророчества». (Подобные труды были с новой силой возобновлены в прошлом веке в ответ на рационализм и немецкий идеализм). В конце своего Евангелия Иоанн уточняет, что он написал его для того, чтобы люди верили, «что Иисус есть Христос» (20, 31), то есть Мессия. При всём при том, когда мы обращаемся к самим Евангелиям, то видим, что за исключением отрывка в самом позднем из них, а именно в Евангелии от Иоанна (4, 25–26), Иисус почти никогда сам не называет себя Христом или Мессией. Как замечает Чарльз Гарольд Додд (Le fondateur du christianisme, Seuil, 1980, p. 106), создаётся даже впечатление, что он «противодействует попыткам присвоить ему это имя». Всего лишь два эпизода, в которых он, как кажется, соглашается с этим именем, — в разговоре со своими учениками (Map. 8, 27–30) и во время допроса (Мат. 26, 63–64) — являются крайне неопределёнными.
В Ветхом Завете мессианская проблематика прямо связана с понятием «избрания». Последнее является отнюдь не превосходством, но особенностью. Со времени Исхода Израиль является отдельным, избранным народом. Моисей, [38] взывая к мощи Яхве, создаёт одновременно религию и «национальность» евреев, чьи колена он связывает культом
38
40) Известно, что исторические данные, касающиеся Моисея, а также Рабства египетского и Исхода, в значительной степени отсутствуют, — в том числе, что наиболее удивительно, в египетских анналах (см.: P. de Vaulx, Histoire ancienne d'Isral, Gabalda, 1971). Повествование о младенце Моисее, его выставлении на берег Нила и чудесном «спасении из воды» представляется тем более подозрительным, что похоже, что оно построено по мифологическому образцу, для которого мы имеем и иные примеры (в частности. Легенду о халдейском царе Саргоне). Известна также точка зрения — часто критиковавшаяся — высказанная Фрейдом в «Моисее и единобожии» (Gallimard, 1948). В этой поздней работе, в которой он применяет к истории Израиля интуитивные открытия своего исследования «Тотем и табу», основатель психоанализа делает из Моисея благородного египтянина из окружения Эхнатона, «монотеистического» фараона XVIII династии, якобы убитого евреями в Шиттиме. Подвергая сомнению личность Моисея, Фрейд, как представляется, прежде всего оспаривает свою собственную личность, подчёркивая при этом греховный характер своего поступка, который в конечном счёте не основывается на подлинном убеждении и остаётся неудавшимся поступком. Таким образом Фрейд показывает, каким именно психоанализом он занимается. Арнольд Мандель увидел в «Моисее и единобожии» «одно из самых антиеврейских духовных сочинений» (Autour d'un fratricide, in L'Arche, aout 1980). По данному вопросу см. также интересное исследование: Emile Gillabert, Moise et le monothismc judo-chitien. Mtanoia. Montlimar. 1976
Посредством своего «помазания» и посредством Завета Яхве «выбирает» некоторых из людей. Он даёт им мессианское поручение: вмешиваться в историю, чтобы приближать её к завершению изнутри, что является единственным средством избавлять «постепенно людей… от людской греховности» (Josy Eisenberg et Armand Abecassis, Moi, le gardien de mon frere? A Bible ouverte, III, op. cit., p. 255). Вследствие этого народ, к которому принадлежат эти люди, наделяется определённой ответственностью по отношению к миру в целом. Он чувствует себя, он узнаёт себя, он живёт так, как будто бы он сам являлся мессией для мира, то есть помазанным народом, отдельным народом, призванным установить Божий порядок на земле» (Jacques Ellul, Messie et messianisme, in Sens, Janvier 1979). Яхве заявляет: «Вы будете у Меня царством священников и народом святым» (Исх. 19, 6). Если народ Израиля соглашается таким образом с риском считаться «народом-парией» (Max Weber, Die Entstehung des juedischen Pariavolkes, inGesammelte Aufsaetze zur Religionssoziologie, vol. 3, pp, 370–400; и Le judaisme antique, Plon, 1970), если он соглашается стать согласно воле Бога «иероэтносом», то делает это для того, чтобы «сохранить своё избрание народом-священником» (Lon Rosen, Les Nouveaux Cahiers, printemps 1979).
В тысячелетней молитве «Шма Исроэль» утверждение «Слушай, Израиль: Господь, Бог наш» предшествует монотеистическому утверждению «Господь един есть». Подобным образом иудейский национализм получает абсолютное утверждение. Но этот национализм отличен от всех иных национализмов. Он даже противостоит этим иным национализмам, потому что у него иная природа. «Христианский национализм, — пишет Валентин Никипровецкий, — является преходящей реальностью, фактическим, а не юридическим явлением, отрицательным отклонением в том смысле, в каком он противоречит христианскому учению и отражает прежде всего определённую человеческую слабость. Еврейский же национализм, напротив, с точки зрения религии Израиля является положительной и основополагающей данностью. Это идея, от которой никогда не отказывался никто из пророков — даже наиболее суровые и пессимистические по отношению к Израилю. Единственный Бог и Бог-творец, отец всех людей, господин империй, единственный источник добра и зла, Яхве при этом остаётся Богом единственного народа» (Le monothisme thique et la spcificit d'Isral, in Valentin Nikiprowetzky, d., De l'antijudaisme antique a l'antismitisme contemporain, Presses universitaires de Lille, Villeneuve-d'Ascq, 1979, p. 45). Та же самая склонность приводит к взгляду на Иерусалим как — на не только пространственный, но и, в особенности, временной: «Иерусалим, одновременно центр и завершение еврейской и человеческой истории» (бюллетень Еврейского телеграфного агентства, 9-10 декабря 1978 г.). Храм Соломона становится, таким образом, центром земли Израиля, которая сама является центром (истории) мира. [39]
39
Однако речь идёт об отдаленной перспективе, и ускорение её приближения — не обязательно благо. Такой исследователь, как Гершом Шолем, которому мы обязаны важными исследованиями по еврейской мистике, полагает, что мессианские увлечения почти всегда оказывались «фатальными» для еврейского народа: «Каждый раз, когда мессианизм вмешивается в политику, он становится очень опасным делом. Он может привести только к несчастью» (интервью Давиду Бялу в «The New York Review of Books», 14 августа 1980 г.). В качестве примера современного мессианизма Шолем приводит идеологию израильской группы Гуш Эмуним, которую он сравнивает с движением Саббатая Цви в семнадцатом веке.
Марксизм, который, как всем известно, устранил религию только для того, чтобы удобнее стать её наследником, воспринял эту мессианскую концепцию. Ссылаясь на Германа Когена и Эрнста Блоха, Эрих Фромм, как и многие другие, описывает социализм как «светское выражение пророческого мессианизма» («Иметь или быть?»). Сам Блох видит в мессианизме «красное таинство настоящего Aufklaerung'a, которое является революционным и стремится к полноте» (L'athisme dans le christianisme, op. cit., p. 299). С одной стороны, пролетариат в марксизме, будучи «избранным» классом, считается гарантом условий всеобщего освобождения, связанного с его собственным освобождением. [40] С другой стороны, как замечает Фромм, «гегелевско-марксистское понятие отчуждения появляется впервые, хотя и в ином виде, как библейское понятие идолопоклонства» (Vous serez comme des dieux, op. cit., p. 44), что, кстати говоря, побуждает Фромма заявить, что идолы современности именуются «честь, знамя, Государство, мать или семья» (ibid., p. 48). Именно через мессианизм некоторые неомарксисты сводят вместе Маркса и Библию к тому, что Блох именует «онтологией того, чего ещё нет». Подобным образом происходит обмирщение ожидания: Библия, «подавленный текст», имеет будущее, потому что через это будущее она может «трансцендировать без трансценденции».
40
Ряд
В отличие от христианства, иудаизм «выступает как светское учение, стремящееся претворить в жизнь, hieetпипс, идеальное общество, обозначенное в Писании» (Francinej Kaufmann, Les Juifs et le Royaume, in Sillages, Jrusalem, septembre 1979). Оправдание этого идеала отчасти основывается на том, что в иудаизме бытует достаточно либеральное представление о первородном грехе, представление, согласие которому ни сущность, ни природа человека не были в основе своей испорчены грехом Адама, вследствие чего установление; «земного рая» путём постепенного развития человечества в моральном отношении не кажется невозможным. Та же самая теология hieetпипс объясняет, почему иудаизм никогда не разделял отрицательного мнения, которого зачастую придерживалось христианство в отношении этого мира, и не проявлял ничего, подобного относительному безразличию христианских авторитетов к вопросам, прежде всего общественным, связанным с конечным преображением непосредственно нам данного. [41] Она также объясняет, почему марксизм без труда вывел из мессианского источника ожидание будущего — заменил иной мир этим.
41
Отметим при этом, что именно это относительное безразличие позволило христианству распространиться, постепенно сочетаясь со специфически европейским представлением о политической власти и социальной структуре.
По причине того, что с точки зрения Библии зло являете частью исторического положения людей, многие приходят к мысли о том, что классическая политика и даже «революция» не могут положить ему конец, что единственным средством, таким образом, является утопия, то есть постоянное утверждение в качестве критической (и, соответственно, ограничительной) надежды радикального Иного, способного воздействовать на мир. Утверждение, которое не нуждается в своём, осуществлении, которое иногда даже не сопровождается никакой верой в своё возможное осуществление, но которое имеет ценность как надежда, вдохновляющая на благотворные действия и побуждающая к ним. Отрицательная позиция, находящая в себе самой своё оправдание, которую нужно понимать; не как языческое чувство долга, который нужно выполнить, но как утончённую форму чувства обиды, открывающую, согласно Филиппу Немо, что господином является только тот, кто восстаёт против господства над миром (Job et l'exces de mal, Grasset, 1978, p. 218). Современное богословие определённого рода присоединяется к подобной точке зрения, когда утверждает, что, «когда Бог преображается в хранителя порядка, атеизм становится условием общественных преобразований» (Vincent Cosmao, Changer le monde, Cerf, 1979). Итак, утопия также является мирским богословием, основанным на изгнании и отсутствии.
§ 13
Креационизм уделяет основное внимание времени, а не пространству: повествование Книги Бытия разворачивается только лишь во времени и выводит на сцену «историю», которую греки, например, истолковали бы скорее в пространственном смысле. Кроме того, если библейское учение о личном воздаянии представляется неопределённым, то это происходит по той причине, что «рай» в ней смешивается с абсолютным прошлым (Эдемский сад) или абсолютным будущим (мессианская эра), в то время как в классической языческой традиции «рай» — это прежде всего место (Вальгалла, Елисейские поля или же даже Атлантида или Тридевятое царство) и, что ещё более важно, место, не отличающееся коренным образом от действительного мира. Именно по этой причине общепринято мнение, высказывавшееся Эрнстом фон Добшютцем с 1902 г., согласно которому в иудейской мысли время играет ту роль образцового сосуда, которую в древней европейской мысли играет пространство. Вследствие этого, в то время как греки уделяют внимание прежде всего своеобразию элементов чувственного мира, иудеи уделяют внимание прежде всего событиям, которые в нём разворачиваются, таким образом, что в Библии время в конечном счёте отождествляется со своим содержимым, в то время как в язычестве мир составляет пространство, которое склонно отождествляться со всеми существами, которые оно вмещает.
«Иудейский человек, — заявляет Андре Шураки, — обитает в словесном мире, где понятие времени главенствует над понятием пространства или же не существует… разлит между временем и вечностью» (интервью в «Question ноябрь-декабрь 1980 г.). Здесь мы сталкиваемся с очень своеобразным представлением о времени, которое прямо связано с представлением об истории. Время в Библии не измеряется человеческой мерой. Время принадлежит одному лишь Яхве. Слово, которое служит для обозначения времени в еврейском языке, olam, не отличается от слова, означающего вечность (Семьдесят толковников перевели olamкак «вечность», создали таким образом различие между временем и вечностью, которого не существует в еврейском языке. В переводе Шураки пользовано более точное слово «prennit»). С другой стороны в еврейском языке не существует настоящего времени: у глагола есть только два основных времени — совершенное и несовершенное. В Пятикнижии слово kadosh, «святой», появляется первый раз для обозначения «седьмого дня», который Бог выбрал своим днём, в то время как в Десяти заповедях единственные две положительные заповеди также относятся ко времени: «Помни день субботний, чтобы святить его» (недельный ритм), «Почитай отца твоего и мать твою, чтобы продлились дни твои» (ритм поколений). Таким образом, святость во времени главенствует над всеми другими: святость в пространств появляется только в тот момент, когда евреи получают указание построить скинию, которая будет освящена Моисеем (Числ. 7, 1).
В классической европейской традиции, напротив, пространство является настолько важным, что мы зачастую воспринимаем пространственно даже время (см. «Опыт о непосредственных данных сознания» Бергсона). Мы говорим, например о «пространстве времени». В Библии еврейское выражение переводящееся обычно как «Царствие Божие» («исполнилось время и приблизилось Царствие Божие», Map. 1, 15), выражение с пространственным оттенком, на самом деле означает «царствование Бога», будучи выражением с временным оттенком. Итак, мы склонны «опространствливать» своё представление о вечности, представлять её как нечто «бесконечно огромное». И позволим себе напомнить читателю о стремлении покорению пространства, которое мы не переставали испытывать со времён великих открытий до времён «звёздных войн». Именно эта склонность к «опространствливанию» времени привела Европу после её христианизации к переистолкованию понятия линейной длительности в смысле явного, почти что осязаемого различения настоящего, прошлого и будущего, в то время как еврейский глагол, различающий только лишь полноту и неполноту, постоянно стремится — если мы согласны с Максом Мюллером в том, что язык является проявлением неявной философии, — ограничить время, но не с точки зрения человека, а с точки зрения Бога, которого его «природа» неизбежно ставит выше исторического времени.