Как роман
Шрифт:
Дорогой господин Зюскинд, спасибо вам! Ваши страницы источают аромат, который щекочет ноздри и нервы. Никогда у вашего «Парфюмера» не бывало читателей увлеченнее, чем эти тридцать пять подростков, столь не расположенных вас читать. Через десять минут, можете мне поверить, Сицилийская вдова сочла, что по возрасту вы ей очень подходите. Трогательно было смотреть, как она закусывала губу, боясь своим смехом заглушить вашу прозу. «Берлингтон» широко раскрыл глаза, будто это уши, и — «Тихо вы там! Заткнитесь, ну!» — едва кто-нибудь из его товарищей не выдерживал и прыскал. Где-то странице на тридцать второй, там, где вы сравниваете вашего Жана-Батиста
— Блин, я все проспал! Что там было у мамаши Гайяр?
И вам спасибо, господа Маркес, Кальвино, Стивенсон, Достоевский, Саки, Амаду, Гари, Фант, Даль, Роше, спасибо всем вам, живым и мертвым! Ни один из тридцати пяти противников чтения не стал дожидаться, пока учитель доберется до конца той или иной из ваших книг, он дочитал ее раньше. Зачем откладывать на неделю удовольствие, которое можно получить сегодня вечером?
— Этот Зюскинд, он кто?
— Он жив?
— А что еще он написал?
— «Парфюмер», он, что, по-французски написан? Похоже, что по-французски. (Спасибо, спасибо, господин Лортолари, спасибо, труженики и труженицы перевода, огненные языки Пятидесятницы, спасибо!)
Проходят недели, и…
— Ну, супер — «Хроники объявленной смерти»! А «Сто лет одиночества», месье, это про что?
— Ой, месье, Фант — это вообще! «Мой пес Глупыш» — правда, умора!
— ААжар… ну, который Гари… «Жизнь впереди» — во класс!
— Ну Роальд Даль дает! Как у него тетка пристукнула своего чувака мороженым окороком, а потом скормила ментам улику, я прямо отпал!
Конечно, конечно, суждения еще незрелые, формулировки не отточены… но это придет… пусть читают… все придет.
— Месье, а смотрите, «Раздвоенный виконт», «Доктор Джекил и мистер Хайд», «Портрет Дориана Грея» — все книжки примерно про то же: добро, зло, двойник, совесть, искушение, всякие такие вещи, правда?
— Правда.
— А про Раскольникова можно сказать, что он романтический герой?
Вот видите… уже приходит.
Между тем никакого чуда не произошло. И заслуга учителя тут невелика. Просто радость чтения была совсем близко, задавленная у этих ребят давним, глубоко угнездившимся страхом: они боялись, что не поймут.
Они забыли, что такое книга, что она может дать. Забыли, что любой роман — это прежде всего рассказанная история. Не знали, что роман должен читаться, как роман: утолить в первую очередь нашу жажду интересных историй.
Утоляя эту жажду, мы давно уже обратились к голубому экрану, который работает бесперебойно, как конвейер, нанизывая мультфильмы, сериалы и триллеры в нескончаемое ожерелье из взаимозаменяемых штампов, выдавая нам ежедневный паек фантазий. Мы забиваем ими голову, примерно так же, как набивают суррогатами брюхо, есть сытость, но нет питательности. Ничего не задерживается. После так же пусто, как до.
Читая вслух «Парфюмера», мы познакомились с Зюскиндом: история, да, занимательная история, смешная, причудливая, но и голос тоже — голос Зюскинда (позже в сочинениях они назовут это «стиль»). Да, история о чем-то, но рассказанная кем-то.
— Удивительное дело, месье, вот там в начале: «… комнаты воняли… люди воняли, площади воняли, церкви воняли… король вонял…» А нам велят избегать повторов! А ведь получилось красиво, правда? Необычно и красиво, да?
Да. Наслаждение сюжетом дополняется обаянием стиля. Перевернув последнюю страницу, мы не остаемся в одиночестве — с нами эхо голоса. Голос Зюскинда — даже через двойной фильтр перевода и учительского голоса — совсем не похож на голос Маркеса — «с первых слов заметно!» — или Кальвино. И возникает удивительное ощущение: штамп говорит со всеми однаково, а Зюскинд, Маркес, Кальвино, говоря каждый своим языком, обращаются именно ко мне, рассказывают свою историю только мне и никому другому — мне, Сицилийской вдове, мне, Безлошадному байкеру, мне, Заклепкам-и-казакам, мне, «Берлингтону», и я уже не путаю их голоса и выбираю тот, что мне больше нравится.
«Много лет спустя, перед самым расстрелом, полковник Аурегиано Буэндиа припомнит тот далекий день, когда отец повел его поглядеть на лед.
Макондо был тогда небольшим поселком из двадцати глинобитных, с камышовыми кровлями домишек, стоявших на берегу реки, которая несла свои прозрачные воды по ложу из белых, гладких и огромных, как доисторические яйца, валунов». [7]
— Я ее наизусть помню, эту первую фразу «Ста лет одиночества»! И валуны, «как доисторические яйца»…
7
Габриэль Гарсия Маркес «Сто лет одиночества», пер. М. Былинкиной
(Спасибо, господин Маркес, с вашей легкой руки повелась игра, которая продлится весь год: запоминать и коллекционировать начальные фразы или любимые пассажи из каждого понравившегося романа).
— А у меня начало «Адольфа», помнишь, про робость: «Я не знал, что мой отец был робок даже со своим сыном и что нередко после того, как он долго ожидал от меня каких-нибудь проявлений любви, проявлений, которым не позволяла выйти наружу его кажущаяся холодность, — он покидал меня со слезами на глазах и жаловался другим на то, что я не люблю его». [8] Прямо как мой отец со мной!
8
Бенжамен Констан «Адольф», пер, Е. Андреевой.
Они были замкнуты, зажаты перед закрытой книгой. Теперь они вольно плавают на ее развернувшихся страницах.
Ну да, голос учителя, конечно, помог примирению, он избавил их от усилий расшифровки, четко обрисовал ситуации, расставил декорации, облек плотью персонажей, выделил темы, оттенил нюансы, выполняя насколько возможно свою функцию фотографического проявителя.
Но очень скоро голос учителя становится помехой: одно удовольствие мешает другому, более утонченному.
— Когда вы нам читаете, месье, это, конечно, помогает, но потом я люблю побыть один на один с книгой…