Как умерла Рябушинская
Шрифт:
Кроувич вернул фотографию на столик и задумчиво покачал головой.
– Конечно, с моей стороны, было глупо разыскивать в наших досье фотографию куклы. БОЖЕ МОЙ, то-то потешились надо мной в управлении. Но как бы то ни было, вот она – Рябушинская. Не папье-маше, не дерево, не кукла, а женщина, которая жила среди нас, а потом исчезла. – Он посмотрел Фабиану прямо в глаза. – Что вы на это скажете?
Фабиан слабо улыбнулся.
– Почти ничего. Когда-то, давным-давно, мне попался на глаза женский портрет. Лицо мне понравилось, и взял его для своей куклы.
– "Почти ничего"… –
– Да, одно время она была моей ассистенткой. Я просто использовал ее как модель.
– С вами, пожалуй, вспотеешь, – сказал детектив. – Вы что – болваном меня считаете? Думаете, что я не узнаю любовь, даже если ее поставят прямо передо мною? Я же видел, как вы обращаетесь с куклой, как вы разговариваете с нею и что заставляете отвечать вам. Вы влюблены в эту куклу потому, что очень, ОЧЕНЬ любили ее оригинал, реальную женщину. Я достаточно опытен, чтобы почувствовать это. Черт побери, Фабиан, хватит запираться.
Фабиан поднял свои тонкие бледные руки, повертел ими, осмотрел их и позволил им упасть вдоль тела.
– Хорошо… В 1934 году я выступал с Душкой Уильямом – куклой, изображавшей мальчишку с носом-картошкой. Я сам сделал его. Я гастролировал в Лос-Анджелесе, и однажды вечером ко мне пришла эта девушка. Она годами следила за моими выступлениями. У нее не было работы, и она надеялась поступить ко мне в ассистентки…
Он вспомнил, как был поражен ее свежестью и пылкой готовностью работать с ним и для него и как в полутемной аллее позади театра неслышно сыграл прохладный дождик, и его капли вспыхивали, словно блестки на ее теплых волосах, на фарфоровых руках и, словно ожерелье, на воротнике пальто.
Он различал в полутьме движение ее губ, слушал ее голос, странно отделенный от уличного шума. Он помнил все, что она говорила, и хотя он не ответил ни «да» ни "нет", она вдруг оказалась рядом с ним на сцене, облитая светом прожекторов. А два месяца спустя он – вполне довольный привычным своим неверием и цинизмом – бросился вслед за нею туда, где нет ни дна, ни берегов, ни света.
А потом были ссоры – и снова ссоры, после которых уже не было ни прежних чувств, ни прежнего огня. Он шумел, срывался на истерики – а она все больше отдалялась от него. Один раз, в припадке ревности он сжег все ее платья. Она приняла это совершенно спокойно. Но однажды вечером он выплеснул на нее все, что накопилось за неделю, обвинил ее в чудовищных грехах, схватил, ударил по лицу, еще и еще раз, вышвырнул за дверь…
И она исчезла.
На следующий день его словно громом поразило – он понял, что она и в самом деле ушла навсегда, что ее уже не найти. Мир стал плоским, по ночам его будили отголоски прежнего грома, по утрам, на рассвете – тоже, тогда он поднимался, и его оглушали шипение кофеварки, вспышка спички, потрескивание сигареты, а когда он подходил к зеркалу, пытаясь побриться, там отражалось нечто искаженное и отвратительное.
Он бросил выступать, завел альбом и вклеивал туда все, что ее касалось – и афиши, и записи того, что он слышал о ней, и свои газетные объявления, в которых он умолял ее вернуться. Он даже нанял частного детектива. Люди говорили. Полиция до изнеможения допрашивала его. Слов было много.
Но она пропала, как воздушный змей в ясном небе. Ее след затерялся в больших городах, и полиция оставила поиски. Но не Фабиан. Умерла ли она, просто ли убежала, но ведь где-то она была, а значит, ее можно было найти и вернуть.
Однажды вечером он сидел у себя дома, смотрел в темноту и разговаривал с Душкой Уильямом.
– Уильям, все кончено. Я больше не могу!
– Ты трус! Трус! – донеслось из темноты. – Ты можешь вернуть, если захочешь!
Душка Уильям трещал и бил в ладоши.
– Сможешь, сможешь. Думай! – настаивал он. – Думай лучше. Ты сможешь. Отложи меня, запри меня. Начни все с самого начала.
– Все с самого начала?
– Да, – шепнул Душка Уильям. – Да. Купи дерево. Купи чудесное заморское дерево. Купи твердое дерево. Купи прекрасное молодое дерево. И вырезай. Вырезай медленно, вырезай тщательно. Строгай его… Осторожно… Сделай маленькие ноздри. Тонкие черные брови ее сделай высокими, изогнутыми, словно арки, а щеки пусть будут чуть впалыми. Вырезай, вырезай…
– Нет! Это безумие. Я никогда не сумею!
– Сумеешь. Ты сумеешь, сумеешь, сумеешь, сумеешь…
Голос умолкал, как журчание реки, уходящей в подземное русло. Эта река накрыла их и поглотила. Его голова упала на грудь Душки, Уильям вздохнул. И вскоре оба они лежали, не двигаясь, словно камни под водою.
Следующим утром Джон Фабиан купил брусок самого лучшего твердого дерева, какое только смог найти, принес его домой, положил на стол и больше в этот день не притронулся к нему. Он часами сидел, глядя на брусок. Невозможно было представить, что вот из этой холодной деревяшки его руки и память смогут воссоздать нечто теплое, гибкое и знакомое. Нельзя создать даже слабое подобие дождя, или лета, или капель от первого снега на оконном стекле декабрьской полночью. Нельзя, невозможно поймать снежинку без того, чтобы она тотчас же не растаяла в грубых пальцах.
В ту ночь Душка Уильям снова вздыхал и шептал:
– Ты сможешь. Да, да, ты сможешь!
И он решился. Целый месяц он вырезал руки, и они вышли прекрасными, как морская раковина на солнце. Еще месяц – и из дерева, словно окаменелость из земли, был освобожден слабый очерк ее тела, трепетный и невероятно тонкий, как сосуды в белой плоти яблока.
Все это время Душка Уильям лежал и покрывался пылью в своем ящике, все более напоминающем настоящий гроб. Душка Уильям брюзжал, саркастически скрипел, иногда критиковал, иногда намекал, иногда помогал, но все это время – умирал, затихал, уже не знал ласковых прикосновений, словно оболочка куколки, покинутая бабочкой и несомая порывами ветра.