Как я таким стал, или Шизоэпиэкзистенция
Шрифт:
– Да. Всегда так. Последний раз был женат, так все знал, до мельчайшей детали знал, что надо делать, чтобы и жена любила, и теща, и тесть, и сестра его с мужем. А что не знать? – аффект помчал меня к земному моему раздраю, и остановиться я не мог. – Сорок уже было. Знал, что надо делать, какую ниточку дергать, как сильно и в какую сторону, а делал все наоборот, делал и жестоко тем мучился – ведь знал, что сказать надо было "бэ-э-э" и стать ростом метр семьдесят, и все бы заулыбались, и один за другим похлопали по плечу или поцеловали в щечку, а говорил "фф" на
Он молчал. Глаза его ели огонь. Но, кажется, он слышал мои путанные после лекарств слова. Он слышал меня как сверчка, поющего свою песню, или шелест березовой листвы. И я почувствовал себя сверчком, почувствовал себя березовым листком, сережкой. "Сережкой ольховой, легкой, точно пуховой". Почувствовал, что, в самом деле, ступил из палаты "Люкс" в другой мир, в лучший мир, в котором человек кристален и живет прозрачно и ясно.
Согретый видом этого мира, я размяк, и мысль пошла по кругу:
– Жил я, жил, как все, учился, учился, претворял, претворял, гонялся за златым тельцом, а потом понял, что я – это не я. А когда живет, учится, знает и претворяет кто-то другой, засевший в тебе, не ты, но, то результат получается хуже некуда.
– Это у всех так, – поднял глаза Грачев. – В каждом человеке сидит Бог и человек, И человек всегда, почти всегда побеждает, ибо он – варвар.
Кулеш поспел, я подсел к Павлу, вручил ложку, и мы стали степенно есть, стараясь не съесть больше сотрапезника. Когда кастрюля опустела, он пошел с ней к ручью и вымыл. Потом мы пили чай, поглядывая друг на друга и светлеющее небо.
– Так вот, извини за банальность, – продолжил я, попив, – "земную жизнь пройдя до середины, я очутился в сумрачном лесу", и в нем на меня нашло. На меня легко находит – я ведь живу на границе фантазии и реальности. Но, молодой, я четко представлял, что такое фантазия, а что реальность... А сейчас... Сейчас я не могу сказать, что есть фантазия – мои квартира, моя палата или эта опушка, ты и ночь...
Павел молчал, и я хлебнул из фляжки. Энергичнее, чем прежде, и подвижная жидкость полилась по подбородку. Мне стало неловко, я затих. Тишина, прерываемая резким треском угольев, была живой, тьма – родной и теплой.
– В своей квартире ты был никому не нужен, – сказал он. – И вообще не бери в голову. По жизни надо идти. Если сидишь в норке, жизнь проходит мимо.
– А теперь вот Христом стал... – хмыкнул я. – И пятьдесят человек в это верят.
Грачев улыбнулся. В больнице ему рассказали о чудесах, сотворенных новеньким психом. Тетя Клава, проглотив мост, перестала воровать у больных котлеты и больше не плевала в щи. И десны на месте удаленного зуба у нее стали чесаться. Стали чесаться после того, как доктор передал ей слова новоявленного Христа.
– Так что будем делать? – спросил я, решив, что пора укладываться.
– Пойдем куда-нибудь, – ответил Грачев.
Я остро чувствовал, что говорит не он, а я, значит, говорим мы. Мы, единое существо. Говорим, и с каждым словом нам становится все более и более ясным: чтобы на Земле воцарилось царство Божье, надо всего лишь увеличиться, сделать так, чтобы нас стало больше, и за счет хороших людей, и за счет плохих, а чтобы нас стало больше, надо отдавать, излучать все больше и больше, надо излучить все, вплоть до жизни. И лишь тогда те, которые заморочены златом и вещами, придут к нам, и умножат нас. Эта мысль вселила в меня великую по нежности любовь к Иисусу, отдавшему все, и потому ставшему всем.
Я посмотрел на Грачева, желая передать ему эту нежность, но он думал о другом.
– О чем ты думаешь? – спросил я.
Павел поднял глаза:
– Странно. Я сейчас посчитал, что мы с тобой встречаемся примерно каждые тринадцать лет.
Я задумался: "В школе встречались, у магазина встречались, он с телевизором, я в галстуке... Да, через тринадцать лет после школы, месяц туда, месяц сюда. Но тринадцать лет назад не встречались – это точно".
– Встречались, – усмехнулся Грачев. – Ты просто меня не видел.
– Где это было? – спросил я и оказался в Приморье.
В одном из одиночных маршрутов – я предпочитал ходить один, без коллектора, к которому надо приноровляться и вовремя приводить на ужин – меня занесло на заброшенную штольню. В геологическом отношении она оказалась интересной, и я стучал молотком часа полтора, пока не обрушилась кровля. В чувство меня привел октябрьский вечерний холод. Открыв глаза, я увидел, что лежу на устье с разбитой головой и размозженным мизинцем правой ноги. Рана на макушке, как и мизинец, оказалась присушенной – окровавленные внутренности перевязочного пакета лежали рядом – и смазанной тетрациклиновой мазью (в маршрутах она всегда была со мной). Решив, что сделал это на "автопилоте", я пошел в лагерь, находившийся всего километрах в восьми...
– Так это ты меня тетрациклином смазал?
– Да. А перед этим хотел добить. А до того, как хотел добить, разобрал завал, за которым ты находился.
– А что в тайге делал?
– Шишковал.
– Понятно. А почему ушел? Я ведь мог и не дойти до лагеря?
– Ты мог не дойти? Шутишь?
– Сотрясение у меня было. Неделю потом рвало, и с памятью пришлось разбираться.
– В розыске я тогда находился. И рисоваться перед твоей партией не было мне никакого резону.
– А что натворил?
– Да так... Шмелиное гнездо разорил, меня и покусали.
В Кавалерово, на нашу базу, заходил милиционер и равнодушно говорил, что на севере района скрывается опасный преступник.
Подумав, я оживился.
– Знаешь, что из этих тринадцати лет получается?
– Что?
– Из этого получается, что мы когерентны. То есть мы с тобой суть два волновых процесса с периодом колебания в тринадцать лет... И все люди – есть волны всеобщего поля.
– Слушай, кончай, а?
– Почему кончай? Да ты не понимаешь, мы же с тобой связаны когерентным принципом! И это здорово! Вот раньше меня удивляло, почему на "Степного волка" Германа Гессе, я натыкаюсь каждые пять с половиной лет, а теперь...