Какая-то станция
Шрифт:
— Как стучит у тебя сердце, — тихо сказала Тоня.
— Стучит? — удивился Вася.
— Да. Быстро-быстро. Тук-тук-тук!
Тоня высвободила руку, стряхнула варежку и теплым пальцем провела по Васиному подбородку, по губам. Он поцеловал этот шершавый палец. Тоня тихо и счастливо засмеялась. А Вася стал целовать прямую и жесткую прядь волос, выбившуюся из-под старой шали. Он где-то читал, что целуют не только губы, по и глаза и волосы. Почувствовав в темноте, что Тоня подняла лицо, он тут же нашел ее послушные захолодевшие губы, и они задохнулись в поцелуе. Тоня застучала ему в грудь кулачком и, когда он отпустил ее, рассмеялась:
— Ой, чуть не задохнулась! У меня уж губы болят.
Так и стояли они, то целуясь до головокружения,
Вася рассказывал Тоне о себе: как жил с матерью в далекой отсюда Сибири, как учился в школе, как ушел добровольцем на фронт, а попал в водолазную школу. После школы сразу к ним, и, когда ехал сюда, очень горевал, что едет в тыл, а не на фронт. А Тоня счастливо смеялась и прижималась щекой к его груди. Она тоже рассказывала, как они здесь жили до них, как скучно было в поселке, а вот приехали они, и все переменилось.
У них оказалось много общего в жизни: у обоих не было отцов, оба до недавнего времени учились в школе, оба любили читать, и даже одни и те же книги нравились им, оба любили стихи.
Если кто-нибудь проходил по улице, они замирали, ожидая, свернет человек в их переулок или нет. Человек проходил дальше, и они, очень довольные, заговорщически фыркали в кулак и опять целовались.
— У меня ноги застыли, — пожаловалась Тоня. Она прикрыла руками колени и стала их греть.
Вася тоже озяб, но молчал. Он готов был стоять с Тоней всю ночь.
— Пойдем к бабке Назарихе, погреемся, — предложила Тоня.
— К бабке?
— Да. Она добрая, никому не скажет. Мы погреемся, и все.
Вася согласился.
Они прохрустели снегом по узенькой тропиночке во двор и, найдя талый кусочек в стекле, заглянули в тускло освещенное оконце. Бабка Назариха сидела за столом, в свете чадящей лампадки, и пила чай.
— Пойдем, — шепнула Тоня и первой шагнула на крыльцо.
Дверь в сени оказалась незапертой. Из сеней они тихо вошли в пустую кухню. Подталкивая друг дружку и давясь от смеха, который вдруг овладел ими, они заглянули в горницу, где сидела Назариха. Только хотели было поздороваться с бабкой, как услышали, что она с кем-то разговаривает. Они удивленно переглянулись — горница была пуста. Назариха сидела к ребятам спиной. Перед ней на столе были расставлены чайные чашки, и высился медный начищенный самовар с чайником на макушке. Она пила чай одна-одинешенька и говорила:
— Ты, Ванюшка, почему не пишешь-то? Ты чего думаешь — легко матери ждать! Напиши два слова: жив-здоров, и ничего боле. Много ли матери надоть! А то сердце-то болит, изнылось. Спать лягу — глаз не сомкну, все думаю, где вы там. А сердце-то жмет-жмет, будто его кто в кулак затиснул.
Тоня и Вася затаили дыхание, боялись пошевелиться, чтобы не спугнуть Назариху.
— У нее все сыновья на фронте погибли, пятеро. А шестой пропал без вести, — едва слышно шепнула Тоня и сильно сжала Васину руку.
Назариха прихлебнула из блюдечка и снова размеренно и приглушенно заговорила:
— А ты, Митрий, не беспокойся, семья у тебя ладная. Марья молодцом держится. Карахтерная женщина. Старшой твой, Вовка, воюет. Уж год, как воюет, вместе с Ванюшкой нашим ушел. Слава богу, жив-здоров. Пишет. Ему эту… медаль дали. В тебя отчаюга. Ты смолоду такой же был. Вместе, говорю, с Ванюшкой ушли… Ты вот как старший брат пожури Ванюшку-то, чего он не пишет. Вовка твой пишет, а он нет. Вот-вот, покори, покори его, ишь каку моду взял — родной матери лень весточку послать. А Вовка-то твой живой, не волнуйся. А Люся учится, семилетку кончат. Шибко ее учителка хвалит, говорит, дальше заниматься надо. Марья приезжала, говорила, что на работу пойдет, как семилетку кончит. Под Новый год-то приезжала ко мне Марья, уважила. Убивается, знамо дело, но держится. Карахтерная женщина. Мне вот, Митрий, шибко Ванюшку жалко. Ты хоть пожил, детей народил, а он совсем зелененький росток, последний мой. Ты его покори, Митрий, покори, чтоб письмецо прислал. На него похоронки-то не было, Митрий.
Старуха замолчала, глубоко и горестно вздохнула. Пригорюнилась, подперев сухим кулачком щеку. Мертвенно-тихо было в избе, только тоненько пел самовар.
— Ну а ты, Семен, чего думаешь? — вдруг строго спросила Назариха. — Как думаешь со Светланкой улаживать? Обабил девку, ославил и фю-ить — улетел голубок! Родила ить она. Дочка-то хорошая, крупная по нонешним временам. Ждет тебя Светланка, в бумажку-то не верит. На Кузьму вон Телегина тоже приходила похоронка, а он жив оказался. Его уж оплакали тут, а он в госпитале без памяти лежал. Ты вино-то все попиваешь ай нет? Иль там, на войне, не дают разгуляться? Командёры-то строгие. Так ить вас в ежовых рукавицах держать надоть. А то ишь ухари какие! — кажинный день гулянка. Долг твой отдала я. Приходили за тридцаткой. Я прям обмерла вся. Экие деньги? Хоть бы шепнул, когда на войну уходил. А то как обухом по голове. Тридцать рублев — шутка! А все водочка твоя, все через нее. Ты чай-то пей, пей. Остыл, поди, уж. Не вороти нос-то, не вороти, слухай, чего мать говорит. С женой ты везучий, Семен. Шибко хорошая сноха будет, Светланка-то. А жена — она всему дому голова. Возьми вон Николая, какая у них жисть с Ларисой? Разве это жисть? Ты уж, Коля, на меня обиду не держи, — сказала Назариха и повернула голову на другую сторону стола. — Скажу я тебе прямо, как мать. Как была твоя вертихвостка, так и осталась. Погуливает вовсю, скрывать не стану. И говорила я тебе, и отец говорил, упреждали. Чуяла я — перекати-поле, а не жена. Выказала себя. И похоронки на тебя еще не было, а она уж подолом закрутила. Ох, говорила я тебе, ох, говорила! Не послухал родительского слова. Вы же теперь, молодые-то, ухари все. А вот хоть и грамотный, и институт закончил, а вот не разглядел.
Старуха замолчала и долго сидела, опустив плечи. Потом будто опомнилась и громко сказала:
— Закурили бы, что ли, а то прям нежилым в избе пахнет. — Назариха посмотрела на стул справа от себя. — А чего это у нас отец молчит? Ты слово-то оброни, старик. Дети они тебе ай нет? Всю жисть молчал и теперь молчишь. — Назариха вздохнула и тихо, жалостливо сказала:
— На могилку-то к тебе не могла пройтить, ты уж прости. Сугробы по пазушку. Посоветоваться хотела. Об полушубке. Продать хочу. Хорошо дают. Да и то сказать — полушубок-то новый. Не нашивал ты его. На Октябрьску и надевал-то раз только аль два.
Старуха опять замолчала, потом взглянула в край стола и с улыбкой в голосе сказала:
— Ну а вы, двойнятки мои, так тихонько и сидите, как при жизни. Вам по ранешным-то временам в монахи идтить. И в кого уродились, как птенчики беззащитны. Письмо то вашего командёра получила я. Он все описал в подробности, как вы в одночасье смертушку приняли. Одно и утешение для мово сердца, что вместях вы были. Легше помирать, когда родная кровь рядом. Ох, легче, — простонала Назариха. — А я вот совсем одна. Некому будет глаза закрыть. На покой уж скоро, к тебе, старый. Ноги совсем отказывают. И сердце как закатится — все, думаю, преставилась. А потом отойду помаленьку, оттаю. И уж жалею, что вернулась с того свету. Вот собрала я вас, посидеть со мной, разговоры поговорить, посоветоваться, а то помру скоро. Шесть десятков мне сегодня стукнуло. Помните ай нет, скоко годов-то вашей матери? Забыли, поди. Собрала вот и радуюсь, что говорю с вами, голоса ваши слышу…
Плечи ее затряслись, и вдруг дикий надсадный вой смертельно раненного существа вырвался из груди Назарихи.
— Сыночки вы мои, кровинушки мои золоты, да не увижу я вас, светлы головушки, не дождуся!..
У Васи перехватило горло, и волосы зашевелились на голове, такая боль была в старушечьем голосе. Назариха пластом упала на стол и зарыдала.
Вася и Тоня отпятились назад. Понимая, что не время сейчас мешать старухе, что надо дать выплакаться ее великому горю, они потихоньку выскользнули на улицу. На крыльце Тоня спрятала у Васи на груди голову, и плечи ее затряслись…