Какие чувства связывали Акакия Башмачкина с его шинелью
Шрифт:
Наконец, эстетическое начало, выдвинувшееся на первый план в работах XX века, фокусировалось главным образом на форме повести как на средоточии ее ценности. Например, Б.О.Эйхенбаум, увидел в "Шинели" не столько повесть, сколько сугубо художественный, квази-театральный монолог, образец свободы писателя, вольного "нарушать обычные пропорции мира" и "соединять несоединимое"(85, 306–326). Основываясь на этом взгляде, структуралисты обнаружили добавочные уровни значений в "Шинели".
Однако целью данной работы является не этическое, эстетическое или общественное истолкование "Шинели", а влияние
Впервые в науку параллель Башмачкин — св. Акакий ввел голландский ученый Ф. Дриссен (27). Его соотечественник Ван дер Энг упоминал о находке Дриссена в своем докладе на IV Международном съезде славистов. Пересказывая текст жития об Акакии, Дриссен не анализирует своеобразие жанра гоголевской повести и не останавливается на тонкостях ее сюжетного плетения. Его наблюдения — на уровне обычной переклички сюжета жития, который, по мнению Й ван дер Энга, "настолько совпадает с сюжетом повести", что "о случайности не может быть и речи" (31, 95).
Указание на то, что житие Акакия имеет отношение к повести Гоголя есть и в книге В.Б. Шкловского "Энергия заблуждения" (83, 314).
Г.П. Макогоненко тоже обращается к цитированию жития и связывает его с решением финала, с его фантастикой (49, 318). Связь "Лествицы" и "Шинели" Гоголя исследуется в статье Ч. де Лотто "Лествица "Шинели" (22). Исследовательница делает выводы о несомненной перекличке "Шинели" с "Лествицей" преподобного Иоанна Синайского и об ориентации образа Акакия Акакиевича на житие св. Акакия, приведенное в "Лествице".
На связь "Шинели" со страданиями сорока Севастийских мучеников было указано в работе финского ученого Э. Пеуранен "Акакий Акакиевич Башмачкин и Святой Акакий" (30).
С.Г.Бочаров показал, что структура повести зиждется на том факте, что у героя "нет отношения к жизни в первом лице" (нет "я"); следовательно, он полностью заключен в причудливое повествование автора, которое драматизирует (независимо и за пределами событий повести) не только "его положение в жизни", но и "отношение жизни к нему" (9, 430–437).
Нередко в критических статьях о "Шинели" отмечается эффект неопределенности суждений. Это качество лежит в основе комического сказового письма, в котором по известному определению Эйхенбаума, сказ не повествовательный, а мимико-декламационный. Речь идет прежде всего о неопределенности, внушаемой известными "словечками" — "в некотором роде", "как-то", "впрочем", "какой-то", "кажется", — которые, как отмечал Андрей Белый, выглядят "точно вуаль с мушками на тексте, поданном в намеренной неяркости, неопределенности, безличии, косноязычии" (7, 245.)
На первый взгляд, "Шинель" вполне вписывается в традиционную схему повестей о "маленьком человеке", унижаемом и бедном чиновнике. Однако данная трактовка повести была бы неполной, не открывающей и небольшой части ее действительной глубины.
Так что же отличает "Шинель" от других современных Гоголю повестей на тему о бедном чиновнике: Ф.В. Булгарина "Гражданственный гриб", Н.Ф.Павлова "Демон", Е.П.Гребенки "Лука Прохорыч"?
Это прежде всего специфика жанровой формы, определившая структуру повествования, развитие сюжетного действия, соотношение реального и фантастического, построение характера героя. Несомненна ориентация произведения на различные жанровые формы. "Гоголю удалось слить взаимоисключающие жанровые структуры, — пишет О.Г. Дилакторская, — анекдота, жития, сакральной пародии (т. е. антижития) — в неразложимый художественный синтез, породивший стилевую многослойность, неодномерность художественных образов, двойной — комический и трагический пафос повести" (20, 160).
Повесть "Шинель" в разное время и у разных исследователей пробуждала порой самые противоречивые догадки. Так, Владимир Набоков в предисловии к изданию повестей Гоголя в Нью-Йорке (1952) утверждал, что у Гоголя иррациональное в самой основе искусства, а как только он пытается ограничить себя литературными правилами, обуздать логикой вдохновение, самые истоки этого вдохновения неизбежно мутятся. Когда же, как в "Шинели" он дает волю бредовой сущности своего гения, он становится одним из трех-четырех величайших русских беллетристов (57).
По утверждению Набокова, Гоголь любит музу абсурда, музу нелепости. Но писатель не ставит Башмачкина в неловкое положение, поскольку он живет в мире нелепицы. Контраст состоит в другом. Акакий Акакиевич трогателен и трагичен.
Любопытно толкование Набоковым финала повести "Шинель". Набоков объявляет, что здесь Гоголь прикрывает необыкновенный свой трюк — потоком ненужных и не относящихся к делу подробностей мешает читателю понять одно важное обстоятельство, а именно, что тот, кого принимают за призрак ограбленного Акакия, и есть на самом деле вор, его ограбивший.
Ю.Манн отмечает, что "завуалированная" фантастика в "Шинели" развивается на фоне слухов, что опознание Башмачкина самим повествователем нигде не производится, что департаментский чиновник и значительное лицо узнают Акакия Акакиевича в состоянии ужаса, страха, аффекта (47).
В центре финала повести фантастическое событие: встреча Башмачкина-мертвеца с генералом. Именно к финалу устремляется содержательная энергия повести, и в финале она разряжается, объясняется идея "Шинели". Очевидно, что фантастический финал — средоточие смысла повести. Ясно и то, что финал заключает некую загадку, которую нельзя исчерпать одним толкованием. Этим объясняется разноголосица мнений.
Например, И.Анненский оценивал финал повести несколько абстрактно — как "торжество правды"(6, 104). И.Гроссман-Рощин в своих "Рассказах об искусстве" видел в финале повести проявление революционной фантастики, то есть тему победоносного революционного бунта (15, 195). В советском гоголеведении уже в сороковые годы содержание финала "Шинели" понималось более сдержанно — как изображение посмертного бунта Башмачкина против "значительных лиц", то есть как грозная возможность бунта, а не ее реализация (18, 306). Позднее тема бунта в эпилоге повести была осмыслена как борьба не героя, а автора против деспотизма сильных мира (44, 37), как выражение и мести и возмездия слабых (26, 37), т. е. как еще одна смысловая грань темы бунта. Значение финала исследователи связывали не только с образом Башмачкина, но и образом значительного лица. И нередко получалось, что повесть написана лишь для того, чтобы показать раскаяние генерала (67, 21).