Калинова яма
Шрифт:
За столом повисло молчание. Первой его нарушила Федорова.
– Шишкин, ты идиот. Нельзя спрашивать о таких вещах.
– Да, извини, видимо, перебрал… – Шишкин явно был растерян.
– Да, это неправильно, – добавил Сафонов.
Мысли в голове путались и давили друг друга.
Этот испанец.
Майор Орловский.
Да что, черт возьми, происходит.
Разведчикам нельзя верить в совпадения, думал он. Тем не менее совпадения бывают. Даже такие. Но верить в них нельзя. Никак нельзя.
Да это же просто невозможно!
– Товарищи, уже поздно. Я выпью еще бокал и, пожалуй, скоро пойду. В голове уже немного шумит, – сказал он.
– Рановато вы, – ответила Федорова. – Впрочем, я тоже
Спустя полчаса Сафонов распрощался с коллегами и собрался уходить. Он подошел к Костевичу, чтобы пожать ему руку – тот уже был совсем нетрезв – и снова взглянул на Сальгадо, и снова не обнаружил ни одной эмоции, которая сказала бы хоть что-то. Только вежливая улыбка и стеклянный глаз. С этой улыбкой он рассказывал захмелевшему Костевичу и его коллегам о Лорке.
– Я читал Лорку перед сном, когда мы сидели в казармах под Мадридом. Когда вокруг война и смерть, утешение можно найти только в стихах и вине. Но вино я не пил.
– Не думал, что вы любите поэзию, – сказал Сафонов, осмелев и подойдя ближе.
– А что, я не похож на человека, который любит поэзию? – Сальгадо вдруг засмеялся. – Конечно, с одним глазом труднее читать, но многие вещи Лорки я до сих пор помню наизусть.
– Прочитайте что-нибудь! – запинаясь, сказал Кос– тевич.
Сальгадо поднял бокал, прикрыл единственный глаз – это выглядело чудовищно – и стал читать, и лицо его в этот момент впервые за все время изменилось.
– Andamos sobre un
espejo, sin azogue,
sobre un cristal sin
nubes.
Si los lirios nacieran
al reves,
si las rosas nacieran;
al reves,
si todas las raices
miraran las estrellas,
y el muerto no cerrara
sus ojos,
seriamos como cisnes.
Сальгадо читал тихо, с долгими паузами. Костевич слушал, зачем-то кивая головой.
– О чем это? – спросил он, когда Сальгадо закончил читать.
– О том, что мы все ходим по незрячему зеркалу, по прозрачному стеклу. И если бы ирисы росли лепестками вниз, и розы цвели лепестками вниз, и если бы корни могли видеть звезды, а мертвый спал с открытыми глазами, то мы были бы лебедями, – ответил Сальгадо, и вежливая улыбка вернулась на его непроницаемое лицо.
– Я ничего не понял, но это красиво. Выпьем? – предложил Костевич.
– Выпьем за месть, – сказал вдруг Сальгадо.
Сафонов вздрогнул.
– Выпьем за месть, – продолжил испанец. – Я хочу, чтобы те, кто убил Лорку, были мертвы. Эти фашистские твари убили его. Я читал его еще до войны. А потом они убили его. Я читал его в окопах, он давал мне надежду, он дарил нам всем красоту, но они убили его. Я надеюсь, что когда-нибудь они поплатятся. За месть!
Они ударились бокалами.
– Кстати, ходят слухи, будто Лорка жив, – добавил Сальгадо, отпив из бокала. – Я слышал историю, будто на самом деле он потерял память и отправился бродягой по Гранаде. Не знаю, правда ли это. Скорее, нет. В Гранаде и Севилье его знали все, с ним не здоровались разве что лошади. Как вы думаете, что хуже – умереть или потерять память?
– Товарищи, – робко прервал его Сафонов. – Я хотел сказать, что мне пора. Спасибо за хороший вечер.
– Сафонов! – пьяным голосом ответил Костевич. – Ну ты и сволочь! Ладно, иди, ха-ха.
Они пожали друг другу руки.
– Товарищ Сальгадо, увидимся после 22-го числа. Надеюсь.
– Увидимся, – ответил Сальгадо.
Ему он тоже пожал руку.
К полуночи Сафонов вернулся домой. Заснуть ему удалось только в четыре утра. Он боялся.
Из воспоминаний Гельмута Лаубе. Запись от 2 марта 1967 года, Восточный Берлин
Поскольку мое детство прошло в России, русское слово «язычники» я узнал раньше, чем немецкое «Heiden». Когда я впервые услышал это из уст сельского священника (мне было, кажется, семь лет), мое воображение живо отождествило это понятие со словом «язык». Таким и вырос для меня этот образ: языки ритуального пламени и высунутые в безумном экстазе языки беснующихся плясунов вокруг костра. Уже потом я узнал, что произошло это слово от древнеславянского «народ», но образ остался прежним. Он снова всплыл в памяти, когда в Германии началась тяга к дохристианскому прошлому. Я смотрел на статуи Арно Брекера, читал германские мифы, слушал Вагнера – а в голове у меня по-прежнему возникало слово «язычники» вместе с исступленными ночными плясками у костра, которые нарисовало мне мое детское воображение. Образ, что и говорить, совсем далекий от каменной суровости древних воинов в доспехах.
Интересно, что нашли бы на острове Рюген, если бы состоялась экспедиция, о которой упоминал Кестер в нашем последнем интервью?
После Испании я долго лежал в берлинской больнице, и однажды мне принесли почитать книгу о скандинавской мифологии. Так я узнал о мосте Биврест, который должны разрушить огненные великаны из Муспелльхей– ма во время конца света.
«Разве тебе неизвестно, что боги построили мост от земли до неба, и зовется мост Биврест? Ты его, верно, видел. Может статься, что ты зовешь его радугой. Он трех цветов и очень прочен и сделан – нельзя искуснее и хитрее. Но как ни прочен этот мост, и он подломится, когда поедут по нему на своих конях сыны Муспелля, и переплывут их кони великие реки и помчатся дальше».
Мосты были и остаются моей больной темой. Если вы хотите обсудить мосты, лучше найдите кого-то другого. Ненавижу мосты.
Я засыпал, дочитав «Видения Гюльви», и мне снилось, как я взрываю мост Биврест, чтобы полчища огненных великанов не прорвались в Асгард, но все было напрасно. Страж богов Хеймдалль трубил в громкий рог, и я просыпался. Такие яркие и донельзя пафосные сны, очевидно, были спровоцированы контузией.
Впрочем, с некоторых пор сны – тоже моя больная тема.
Ногу мне залечили довольно быстро. Через две недели после госпитализации я уже мог ходить с тростью. Я гулял по больничному парку и наблюдал весну: в тот год снег сошел быстро, и земля не была залита лужами, как это часто бывает. Солнце начинало греть, на деревьях пели птицы, я сидел на лавочке, положив на колени трость, слушал пение скворцов и почему-то чувствовал себя стариком, повидавшим жизнь. Весной хочется жить, – а это был теплый апрель, и мне очень хотелось отдохнуть от всего, что увидел, оставить разведку хотя бы на время и снова податься в тихую и спокойную журналистику. Об этом я заговаривал с руководством, когда начальники навещали меня в больнице, и они морщились: мол, нехорошо оставлять службу. Но я умело воспользовался неплохими связями в абвере – здесь опять помогло мое умение хамелеона – и меня, пусть и с большим нежеланием, отпустили. С условием, что за мной будет вестись наблюдение, а работать в газете буду под псевдонимом. Что ж, не впервой.