Калитка, отворись!
Шрифт:
— Вдвоём веселее. И хорошо, когда знаешь, куда идёшь. Мне почему-то даже по улице стыдно ходить ни за чем. Кажется — все так и глядят.
Зине показалось всё же, что говорит она что-то не то. И, однако, Зина довольна. Вот как оно можно, оказывается: четырнадцать лет жить неподвижно — и в несколько минут изменить свою жизнь.
Глава вторая. Городок остается за холмом, и — раз-два-три-четыре! — две пары ног шлёпают по пыльной дороге
День ушёл на сборы и на мамины слёзы. Плача, мама совала в рюкзак огурцы, варёные яйца, картошку в мундирах, колбасу, хлеб, консервы, сыр, копчёную рыбу, пирожки, конфеты, соль, пачки печенья. Зина топала ногой:
— Забери! Не в голодный край отправляемся — в лагерь!
А Нюрка — лиса! — молчала и делала Зине знаки глазами: да ладно, смирись, в пути всякая картошка сгодится.
Наутро следующего дня мохнатая и пузастенькая больничная кобылёнка Лупа тащила по дороге телегу; на ней был ящик с медикаментами, который надо было завезти в попутное селеньице, дед Петрован и две девчонки. Они глядели друг на дружку понимающим взглядом: ведь у них была уже общая еда и общая тайна — Зинина мама думала, что они, как маленькие, будут отдыхать, а у них было письмо — письмо о том, чтобы им дали настоящую работу.
Нюрка, в телогрейке поверх жёлтого сарафанчика, растянулась, удобно подложив руки под голову, как дома на постели. Зина же сидела, свесив ноги, одной рукой упёрлась в край телеги, другой придерживала рюкзак. Капроновые бантики в её косах вздрагивали, как две тропические бабочки.
Дорога была вся в росе. Роса покрывала два бесконечных узора от автомобильных колёс, подобных вышивке на украинской рубахе. Даль становилась румяной, лениво зарделось облачко, заискрились капли на кустах боярки и жимолости, а за кустами справа и слева шевелились без ветра колосья, стряхивая сон, сливаясь вдали в живой солнечный ковёр. Само же солнце появилось за спиной неожиданно, и, так как Зина забывала почаще взглядывать на него, ей казалось, что оно выходит из-под земли толчками, будто кто-то, поднимаясь по лесенке из погреба, выносит его на поднятых руках. Она попыталась вспомнить, когда видела в последний раз, как восходит солнце, и вдруг поняла, что еще никогда не видала рассвета летом…
Лупа всё резче взмахивала хвостом: просыпались мухи и принимались за своё исконное дело — всем мешать.
Дорогу перебежал суслик, потом заяц, больше ничто не нарушило её великого однообразия — всё то же большое поле тянулось справа и слева, всё те же кусты стояли у дороги, и, если бы не солнце, казалось бы, что телега едет не вперёд, а по кругу.
Нас всех с раннего детства автомобили, кино и книги приучили уже к быстроте, к постоянной смене одного интересного кадра другим, не похожим на первый, — а как всё же велика, однообразна и подробна земля! И как необходимо для человеческого счастья прожить её всю, шаг за шагом, каждый куст и каждый колосок, а не махать ей рукой из автобуса, поезда или самолёта!..
Нюрка не выдержала, соскочила и, сняв босоножки, пошла пешком. Зина последовала её примеру. Земля просохла, была тёплой и мягкой. Под кустами рос дикий горошек, его малиновые кораблики пахли розой. Дед снял стёганку, солнце припекало его обтянутую красной рубахой спину; он дремал и думал о том, как заедет к куму и какое его там ожидает угощение.
— Это пшеница? — робко спросила Зина, кивнув на поле.
— Пшеница, — ответила Нюрка и прибавила: — Люминисценс.
Папа немного учил Зину латыни, и она теперь сообразила, что значит это слово — сияющая.
— Красиво! — сказала она; но это относилось уже не к слову, а ко всему, что было вокруг. — Хоть бы дорога никогда не кончалась!
Нюрка свистнула и махнула рукой в неопределённую даль:
— Ничего, там будет ещё лучше, вот увидишь…
— Пожалуй, — неуверенно протянула Зина. — Мы там будем работать. Сами. И ловить бабочек. И собирать фольклор.
— Чего?
— Будто не учила в школе! — Зина рассердилась и тряхнула головой так, что тропические бабочки взлетели над сё плечами, а когда сели снова на спину, долго не могли успокоиться. — Устное народное творчество. Здесь его никто и никогда не записывал. А мы запишем. Первые. Понимаешь?
— Н-но, — без особого интереса ответила Нюрка; «но» у неё означало «да».
А впереди уже виднелись дома.
Это не была ещё Алтайка, где находился лагерь. Маленькое селеньице даже не имело имени, а называлось цифрой — «пятый». Должно быть — Пятый участок. Посреди единственной улочки стоял большой дом с резными ставнями. Половину его занимала изба-читальня, где временно хранились овощи, во второй половине жил и работал фельдшер. Остальные домики были маленькие. На седых деревянных крышах росла трава. Стояли домики не строем, а вольно. Какие смотрели на улицу, какие на зады, а одна избушка даже повернулась к улице углом, красиво сложенным «в клеть». Дворы разъединялись плетнями и покоробленными заборами. Эту картину старого-престарого селения дополняли ряды новеньких столбов, две телевизионные и пять-шесть радиоантенн на крышах и прислонённый к забору возле лавочки пыльный мотоцикл.
В недисциплинированной избушке как раз и жил дедов кум, старец с толстыми ушами, из которых рос зеленоватый пух. Он один в целой деревне, кроме фельдшера, сидел дома в такую пору. То ли ему по старости вышел отпуск, то ли у него был выходной, а может, его двор служил здесь детским садом… Во всяком случае, по двору ползало и ходило вперевалочку много малышей. Двое из них тянули друг у друга вечное перо и тихо ругались:
— Отдай! Тоже мне — авторучки не видел!
— Сам не видел! Я её чинил!
Кум в это время устанавливал на крыльце пол-литра, предварительно обтерев бутылку полой пиджака, и, слушая этот спор, ухмылялся:
— Вот видишь, Петрован, как они спешат присвоить? То-то! А нам говорят: сдавай телёнка, корову, не сегодня-завтра всё будет общее. Или вот ещё: вся ребятня из Алтайки к нам на сортоучасток прикатила. Школьная бригада называется. На полном доверии — без учителей. Поверили то есть, что от них без присмотра работа будет. Ещё у батьки с мамкой да если погрозишься ремнём, ну, то, конечно, будут работать. А так… Неясно мне, как станут жить, если вдруг всё совсем общее — и никакого ремня.