Каллиграф
Шрифт:
Мы не успели допить бутылку «Лоран Перрье» а поскольку вино было слишком хорошим, чтобы оставлять его окисляться в комнате, мы захватили его с собой. Я сделал большой глоток, передал бутылку Мадлен, и мы двинулись дальше по мосту.
– Я рухну к тому времени, когда мы доберемся туда, – сказала она, пока мы ждали зеленого света, чтобы перебраться на другую сторону.
– Разве это имеет значение?
– Нет, но ты не должен этим воспользоваться, – Она вернула мне бутылку и тепло улыбнулась: – Или в следующий раз, когда мы отправимся на бал, бить тебя буду я.
– Я мог бы придумать что-нибудь похуже.
Мы свернули налево, вниз к Виа Джулиа, где жил когда-то Рафаэль, а потом повернули направо, на Виа дель Машероне.
– Считается, что это самый красивый из всех дворцов Рима эпохи Возрождения, – сказал я, глядя на обширный фасад палаццо. – Французы арендуют его за символическую сумму, взамен предоставляя итальянцам здание в Париже. Интересно, что там' внутри.
– Итальянское посольство в Париже расположено на улице Варенн, – отозвалась она, зажигая очередную сигарету. – Но должна сказать, что сделка явно в пользу французов – как обычно.
– Конечно. Ты была там?
– Да. Мой отец работает в Париже, и…
– Да, ты же говорила.
– …он, как правило, брал меня в отель «Галифе», где устраивают приемы итальянцы, когда я приезжала на каникулы из школы, чтобы я сильнее ждала встречи с ним. – Она секунду помолчала. – Чувство вины.
– Ты его не любишь?
– Нет, – она пожала плечами. – Ну, знаешь, разве что иногда. Он такой красноречивый, умный человек. Его часто называют блестящим. Всегда первый. Но он просто даром занимает место, он лицемер самого худшего толка. Все время треплется со своими высокомерными дружками о приличиях, а на самом деле всю жизнь вел себя как обыкновенный жалкий ублюдок. Все самое важное он профукал.
– Ты знала свою мать?
– Практически нет. Она растила меня первые месяцы, а потом спилась. Алкоголь и таблетки. Впечатляет, не правда ли?
Я медленно кивнул.
Она помолчала, а потом спросила:
– А ты думаешь о своих родителях?
– Да, конечно. Время от времени. Но, знаешь трудно скучать о том, чего никогда не имел, так что я не могу сказать, что испытывал чувство утраты или что-то в этом роде. Люди думают, что сироты проводят всю жизнь в печали и одиночестве, но к отсутствию родителей нетрудно привыкнуть, если всю жизнь обходишься без них и не знаешь, в чем разница. На самом деле, в некотором смысле, ты даже свободнее своих сверстников – по крайней мере, у тебя больше ресурсов. И ты легко находишь общий язык с теми, кому за шестьдесят, вроде моей бабушки и ее приятелей, потому что и ты, и они считаете, что поколение между вами состоит из сплошных идиотов.
Мадлен улыбнулась:
– Не могу дождаться встречи с ней.
– Тебе она понравится.
Мы вышли на Кампо деи Фьори, миновали несколько компаний громкоголосых и эффектно одетых итальянских мужчин, пересекли заполненный машинами Корсо Витторио Эмануэле II, прошли через площадь Навона и, допив последние капли вина, нажали дверной звонок ресторана «Иль Конвивио». Сначала появился метрдотель – живое воплощение мужской добродетели, требующей наличия полированных ногтей и дорогих кремов, – он провел нас к нашему столику (щегольской блеск льна и серебра) и предложил Мадлен подставку для сумочки высотой до щиколотки. Но героем вечера стал не он, а официант. Человек с изящными усами преподнес нам меню (причем цены были проставлены только в моем) с таким почтением, словно это были скрижали Моисея, а затем произнес столь оживленную, страстную и цветистую речь о прелестях разнообразных рыб, птиц и грибов, которые он мог нам предложить – о том, как они могут быть приготовлены, приправлены и сервированы, а также о том, сколько поваров будет работать над каждым из блюд, что я начал опасаться, что мы трое навеки увязнем в его эпикурейской поэме. Наконец Мадлен остановилась на каракатице с розмарином и рисом, окрашенным в черный цвет чернилами все той же каракатицы, а я выбрал испанскую тушеную утку, приготовленную с диким тимьяном, грецкими орехами и малиной!
Обсуждали ли мы за ужином наши семьи? Нет. Я уверен, что нет. Я бы запомнил. Прозвучал один вопрос о моей бабушке – но только о том, где мы встречаемся с ней на следующий день. Естественно, я больше ни о чем не расспрашивал Мадлен: мне показалось, что разговор об отце или матери расстраивает и подавляет ее, а у меня не было ни малейшего желания делать это.
Слегка пьяные и более чем сытые, вскоре после полуночи мы прошли по широкой Виа ле ди Трастевере в сторону «Большой Мамы», джаз-бара в подвальчике – похожее на пещеру, темное помещение без окон с квадратными колоннами, которые перекрывали обзор посетителям, и неоновыми вывесками в стиле пятидесятых на стенах. Вечером в пятницу толпа состояла, в основном, из итальянской молодежи в джинсах и специально-выбранных-для-уикенда рубашках с длинными рукавами – все курили «Мальборо лайт», но среди них были два-три серьезных на вид завсегдатая, сидевших за столиками у самой сцены и куривших что-то гораздо более крепкое. Мы смотрелись довольно странно в своих вечерних туалетах. Но, с другой стороны, это было чертовски круто.
В течение получаса мы стояли у задней стенки, потягивали «Джек Дэниэлс» и колу – этакие Бонни и Клайд, оттягивающиеся перед очередным серьезным налетом, – и слушали парня с нечесаной бородой, игравшего блюз. Он был в ударе, и публика с удовольствием слушала его. Мы искренне пожалели, что не пришли сюда раньше, потому что вскоре он закончил выступление (последним номером стал «Эй, Джо»), хотя было очевидно, что ни он сам, ни его группа не горели желанием уходить. Когда наконец ударник в последний раз ударил по цимбалам, весь зал испытал то же чувство сожаления, которое переживаешь по окончании фильма в течение одной-двух минут, пока толпа не выходит на улицу. А потом все поспешили к барной стойке или собрались группками вокруг столиков, и ночь пошла дальше своим чередом.
Именно в этот момент я и потерял из вида Мадлен – она пошла к автомату, продававшему сигареты, – я остался возле колонны и смотрел на юношу с совершенно младенческим лицом, обнимавшего подружку и одновременно болтавшего с приятелями. Это была медленная агония, как замедленный показ падения лыжника с горы. Она была юной, смуглой и хорошенькой – и позволила ему совсем расслабиться, но потом решительно оторвала его руку от своей талии и переложила ее на нейтральную территорию. Я поймал ее взгляд, и она тут же смущенно отвернулась.
Когда я в следующий раз увидел Мадлен, она стояла возле бара и разговаривала с басистом из ансамбля. У него были длинные светлые волосы, красивое загорелое лицо. Он немного напоминал танцора фламенко. И она покупала ему выпивку.
Ревность нахлынула без предупреждения, из ниоткуда. Но ошибки быть не могло: жар и жалящая боль – внезапные уколы стрел с зеленым наконечником, а следом за этим поток яда. Почему-то я не трогался с места. Я стоял, невидимый, и наблюдал за ней. Вот она смеется над каким-то его замечанием. Вот она касается рукой его плеча. Вот она шепчет ему что-то на ухо, как будто иначе он бы не расслышал ее из-за громкой музыки. А ведь она отошла от меня всего минут десять назад – или даже меньше.