Каллиопа, дерево, Кориск
Шрифт:
Ваша просьба продолжать рассказ заставляет меня серьезней посмотреть на мой писательский дар. До сей поры я пренебрегал им; но возможно, когда мне уже не удастся скрывать неспособность к честным занятиям, я обращусь к этому поприщу и заработаю «больше, чем два софиста вместе», как говорит Гиппий.
Итак, в комнате, куда ввел меня дворецкий, у окна стоял человек, в коем, когда он обернулся при нашем появлении, я с удивлением узнал Филиппа Н. — Вы помните Филиппа. Не знаю, говорил ли я Вам, что мы с ним были знакомы с детства, когда в людях еще слабы понятия о миролюбии. Родители часто отводили его в гости к дяде, г-ну ***, чью рассеянность было условлено считать кротостью, как делают сочинители похвальных слов, ссужая описываемые ими качества именами ближайших к ним добродетелей. Этот человек посвятил ресурсы своего кошелька и остроумия собиранию пазлов — забава, в древности носившая уместное название «битвы с костями». От обычных приверженцев этой секты его отличало недоверие к сопроводительным картинкам. На ранних стадиях своего увлечения он пришел к выводу, что подлинно развивающие цели можно преследовать лишь ценой отказа от этого унизительного итинерария по поверхности вещей, и раздирал картинку в клочья, отвратив от нее лицо. Спалив таким образом свои корабли, он углублялся в область чужого гения на несколько недель пути, не упуская случая продемонстрировать, что пойдет на любые жестокости, какие подскажет ему эстетическое наитие. Вершиной его собирательства стала история с «Искушением св. Антония». Он возился вокруг него три с половиной месяца, забыл обо всех обязательствах перед обществом, ничуть от того не пострадавшим, трижды приступал к делу заново, смешивая свой сардонический пасьянс, сотрясал стены своей кельи то горькими жалобами, то взрывами ликования и наконец сумел выгадать из груды картонных кружев вполне удовлетворительную «Афинскую Академию». Главный герой большей частью был перелицован на плащ Аристотелю, неприятного вида птица на коньках после небольшого насилия доставила отличный повод для Эвкпида (дядю лишь немного удивило, что его циркуль не такой прямой, как прежде), а пожар, устроенный нидерландским мастером на задах мероприятия, достался всем
Попадая к нему в гости, Филипп без промедления отправлялся в обширный сад, примыкавший к дому. Потребность г-на *** переставлять наличные элементы действительности навеки замкнулась в недрах его жилища — иначе население окрестных домов походило бы на серию эскизов к жанровым полотнам или на первоначальную жизнь по Эмпедоклу, когда всюду ползали неприкаянные руки, человеческие торсы венчались бычьими лбами, а женщины пользовались более богатой оснасткой, чем теперь, — и сад, покинутый на свое усмотрение, с равнодушной щедростью предоставлял в распоряжение одинокого мальчика свои одичавшие прелести. Разбитый в те лета, когда искусственные руины уже вышли из моды, сад к тому дню, когда в его калитку, распещренную бурыми чешуйками краски, впервые вошел Филипп, с избытком вознаградил себя, источив и раскрошив все, что возводилось с иною целью, нежели показать прожорливость природы; и в то время как г-н ***, запершись на ключ в своем кабинете, заносчиво оспаривал победы чужих дарований, его племянник завороженно созерцал останки стройного замысла среди кривых ветвей и в тупике закосматевшей аллеи.
В один прекрасный день, гуляя без цели, он вышел сквозь яблоневые дебри к залитому солнцем фонтану «Самсон». Тихое урчание каменного льва, более мирное, чем можно было ждать при его сюжетной участи, очень удивило мальчика, а пошевелив сухой веткой в его шершавом зеве, он узнал, что безмятежностью этих напевов лев обязан скрытому в нем осиному гнезду. Способ, доставивший Филиппу это знание, еще две недели отличал его лицевой угол от принятого в обществе; потом молодость и содовые компрессы сделали свое дело, однако созерцание льва, фонтанирующего осами, стало для Филиппа ранним, но особенно ярким опытом, из тех, что заставляют задуматься над непринужденностью причинно-следственных связей; в частности, если бы кто-то утверждал перед ним, что из сильного всегда выходит сладкое, он не позволил бы строить на этом основании дальнейшие рассуждения.
Я вторгался туда из-за высокого забора в обществе нескольких мальчишек. Нам было по восемь лет, и в сердцах у нас разборчиво читалось рвение к любому греху, способному доставить уважение среди знатоков. Наш гомон оглашал качающиеся дебри. Задрав голову, Филипп смотрел, как мы ссыпались с небес, чтобы предать этот тихий уголок разграблению, и готовился его оборонять, потому что, принятый в этом саду, считал, что берет на себя ответные обязательства. Его угрожающая поза и речи, исполненные высокомерия, заставили нас приостановиться, пока кто-то не пресек удивления, подбив нашему противнику правый глаз метко пущенным и очень жестким яблоком сорта «Прах Анхиза». Впоследствии, когда мы учились в университете, Филипп приписывал мне честь этого броска, а я не мог от него отречься, смутно помня тот день, когда в нашей толчее под яблонями, освещенными закатом, «гибла, смешавшися, доблесть», как говорит поэт, и все руки были общими.
Мы оба были удивлены встрече. Каждый из нас достаточно знал об играх приличия, чтобы наша радость выглядела достоверной, однако смущение от мысли, что за несколько лет, протекших с окончания университета, никто из нас не шевельнул пальцем, чтобы оживить дружеские связи, читалось на лице Филиппа точно так же, как, вероятно, и на моем. После первых десяти реплик, которые можно было бы процитировать без указания говорящего, пришла ожидаемая неловкость. Тут Филипп справился о Вас: давно ли я с Вами виделся и не знаю ли, как у Вас дела. Я в сердце своем благословил его находку и сказал, что, должно быть, у FI. все хорошо: он ведь написал роман. Филипп спросил, читал ли я его; я отвечал, что не вполне в этом уверен, а он заметил, что, по его мнению, всегда можно сказать, читал ты роман или нет. Тогда я объяснил Филиппу суть дела: а именно, что в романе есть эпизод, когда Эдуард говорит за чаем, что у него из головы не выходит обыкновение современных историков характеризовать Генриха III как импульсивного, склонного к энтузиазму и лишенного чувства политической реальности. И потом, когда Эмилию нашли мертвую в зимнем саду — ничком, среди орхидей — я сразу подумал, что автор позаботился, чтобы наши подозрения не пятнали людей, которые ничем этого не заслужили. Конечно, автор поступил благородно, с такой решительностью отводя подозрения от дворецкого — он же на четверть шотландец, а одна или несколько его прабабушек были прототипом Пертской красавицы — и хотя потом все прояснилось бы, но ведь недоверие никогда не рассеивается полностью, а для человека понимающего нет ничего важнее репутации. Помню, я еще подумал, что вводить сильные страсти в сюжет, связанный с тайной, — все равно что пришпиливать герою на спине бумажку с надписью: «Постерегите тут для меня алиби, пока я сбегаю отравить тетю Полли творожной запеканкой». Когда же выяснилось, что во всем виноваты орхидеи, я был смущен, что так плохо думал об обоих, то есть о Вас и Эдуарде, и решил, что впредь не поверю в отношении Эдуарда ничему дурному; и даже когда под конец оказалось, что он намеревался жениться из-за приданого, я остался при мнении, что его неверно поняли. Однако меня по-прежнему беспокоил этот эпизод с Генрихом III; зная Вас как человека бережливого, я не мог поверить, что Вы бросили его просто так, и не оставлял надежды, что кого-нибудь все-таки убьют в связи с ним. Меня это так выводило из себя, что в какой-то момент я остановил чтение и задался вопросом, кем из персонажей готов поступиться, чтобы удовлетворить своему чувству целесообразности. К Вашей чести хочу сказать, что мне было трудно решиться, — там все оставляют самое приятное впечатление. По зрелом размышлении я остановил свой выбор на той старушке, что, помните, в пятнадцатой главе так трогательно вспоминает о сорока годах своего безоблачного супружества, — но тут она расцеловала всех и укатила в Шрусбери, где я не мог до нее дотянуться. И когда до последней страницы никто больше не умер, а из Шрусбери пришла рождественская открытка с видами аббатства, я не знал, что и думать. Машинально я открыл злосчастный эпизод с Генрихом, начал его перечитывать — и тут только заметил, что в этом месте у меня слиплись страницы и на самом деле там происходило не совсем то, что я прочел.
Тут Филипп с плохо скрытым злорадством поинтересовался, отчего же они вдруг слиплись. Я кротко объяснил ему, что это все от халвы. Когда я прочел сцену, где мальчика наказывают за то, что он объелся халвой, которую ему запретили, то из чувства солидарности пошел к буфету, открыл его — благо я уже в том возрасте, что могу заглядывать туда, никого ее спрашиваясь, — и съел всю халву, какая у меня была; а поскольку я пытался при этом читать дальше (там как раз подавали тот самый чай с импульсивностью Генриха III), то добром это не кончилось, как и следовало ожидать. У Вас редкий дар: Вы пробуждаете в читателе чувство; солидарности; а если читатель дает ему дурное применение, это во всяком случае его вина. Итак, вследствие этого прискорбного происшествия с халвой я прочел не совсем тот роман, который Вы задумывали. Обнаружив это, я должен был бы, конечно, прочесть его заново, но у меня уже духу не хватило, к тому же я подозревал, что на втором круге количество тех, кого я предпочел бы устранить, возрастет.
Филипп заявил, что узнаёт меня в этой истории и что мало кто способен на такие выходки, а я сказал ему, что он ошибается, и я ему докажу. Один мой знакомый взял читать роман с того места, где остановился прошлым вечером. Точнее, он пытался это сделать, но никак не мог найти того места — когда он открыл примерно на той странице, то не нашел там никого из знакомых: все были какие-то другие люди в других положениях, из коих иные были прямо предосудительными. Тогда он стал листать книгу во все стороны, но, блуждая в ней, как в заколдованном лесу, нигде не находил сцены, на которой прервался, хотя помнил ее отчетливо; наконец это его так взбесило, что он был вынужден отложить роман на тумбочку и повторить в уме таблицу умножения на девять. После этого он взялся за роман с самого начала (это было трудно) и с третьей главы начал замечать, что дело пошло не так и чем дальше, тем сильнее персонажи отбивались от прежнего, и вот наконец одна дама за обедом отказалась от телятины да еще усомнилась в умственной состоятельности тех, кто ест ее в такую жару, между тем как вчера — он это отчетливо помнил — съела все, до чего могла добраться, и просила передать кухарке ее поздравления. Оказалось, что последние двадцать страниц, которых он не мог найти, приснились ему, когда он задремал над романом. Он потом выражал сожаление, что автор не сочинял во сне, подобно С. Т. Кольриджу, который таким образом создал своего «Кубла-хана» и множество других прекрасных стихов, потому что «то было чудо редкого строенья», в том смысле, что нигде более описания природы не были так хороши, герои не совершали поступков, столь сообразных их характеру, а порок не наказывался с такою изобретательностью, как в той главе, которую он прочел во сне и которая, по его признанию, была гораздо изящнее его обычных сновидений, хотя он не считал, что в какой-то степени обязан этим автору. Он также благодарил небо за то, что во время описанных затруднений ему не пришло в голову успокаивать себя греческим алфавитом, потому что он всегда забывает, где стоит кси, и дойди до этого дело, без сомнения, разъярился бы так, что порвал роман в клочья. Заключив свой рассказ замечанием, что между халвой и сном больше сходства, чем обычно считают, я с горечью заметил, что нисколько не убедил своего собеседника в том, что выказал Вашему роману должное уважение. Филипп, однако, решил переменить тему разговора; а что за этим последовало, обещает изложить в следующем письме и на этом кланяется Вам, выражая упование, что не рассердил Вас своим легкомыслием.
преданный Вам Квинт.
P. S. Рецепт, о котором Вы говорите, я поищу.
III
12 марта
Дорогой FI.,
пока у меня есть немного времени, я хочу наспех изложить происходившее между нами с Филиппом до появления барона Эренфельда, с тем чтобы остановиться на самом интересном месте, как это принято у признанных авторов.
Мы находились в гостиной; дворецкий незаметно покинул нас, и в ожидании хозяина мы заняли резные кресла; спинка моего была выдержана в известном стиле сатирических декораций, с горами, перголами, сплетенными из пышных ветвей, и заглохшей терновником дорогой на Сиракузы, а усевшись, я почувствовал, что если, как принято считать, всякое произведение искусства состоятельно лишь в той мере, в какой вводит нас в заблуждение, то занятое мною кресло пользовалось всеми привилегиями природы, извещая меня о своем рельефе с недвусмысленностью, не украшенной никакими попытками льстить моим ощущениям. Филипп оказался по другую сторону стола, украшенного обширным аквариумом, и сквозь его зеленую толщу, населенную пятью рыбками, переправлял рассказ о своих занятиях в последние годы. Его служебные успехи были столь неоспоримы, что почти не нуждались в звуках одобрения. У одной из рыб, черной, с торжественным хвостом и брюзгливой складкой на губах, правый глаз совсем заплыл чешуей, и я решил звать ее Антигоном. Вследствие этого вторая рыба, сновавшая подле первой с видом предприимчивой пресыщенности, оказалась Деметрием. Еще две, шедшие навстречу первым, были вынуждены принять на себя обязанности Селевка и Лисимаха, а в отношении пятой, алой с желтыми плавниками, завершавшей собрание, я решил, что это слоны; к тому моменту я утвердился в мысли, что наблюдаю начало знаменитой битвы при Ипсе. Деметрий что-то шептал Антигону на ухо; с его губ слетали мелкие пузырьки, заключавшие, видимо, рассказ о дурном сне, в котором их покойный властитель, недовольный назначенным паролем, уходил к противникам. Великий Александр, в пузырьке воздуха несущийся из глубины к разбухшим крупинкам пшена на поверхности, едва не отвлек меня к другим соображениям, но тут Деметрий, раздув жабры, в согласии с диспозицией кинулся на левый фланг противника. Не доходя, однако, до сирийской конницы, он срезал влево и продефилировал вдоль строя союзников, осыпая их колкими насмешками, после чего навсегда потерял интерес к перекройке мира и двинулся во внутренние области Фригии. Я с удивлением увидел, что слоны, коим следовало блокировать Антигона, увязались за беспутным героем, словно он загодя прикармливал их мотылем, и, нагнав его где-то под Пессинунтом, возле фонтанчика, начали тереться об Деметрия пестрым боком, чему он, не сбавляя хода, отвечал крайней холодностью, видимо пресыщенный вниманием такого рода. Я знал, что слонами трудно руководить, но не представлял себе истинного масштаба этих затруднений. Селевк, впавший от выходки слонов, с которыми так издержался, в объяснимую задумчивость, тихо дрейфовал к стеклу, за которым простиралось огромное лицо Филиппа с шевелящимися на служебные темы губами, и наконец застыл перед ним, глядя ему в рот как завороженный, — консультация с оракулом, решил я. Филипп тем временем втянулся в ареталогию своей бабушки, мнениями которой очень дорожил, и, приведя какое-то ее высказывание, сопроводил его сильным жестом. Нежданное вторжение бабушки Филиппа смяло правый фланг союзников: Лисимах ринулся вниз и зарылся в песок, решив перейти к позиционной войне; поле битвы вдруг опустело, и, глядя со своего сатирического седалища в дымный сумрак, где свивались струи песка и покачивался термометр, я не мог не скорбеть о том, сколь многое в этом аквариуме зависит от внушений желчи, торопливого гнева и опасливого влеченья. Скандализованный Антигон еще оставался на бранном поле; лишь водоросль, поднимавшаяся со дна такими неприбранными волокнами, будто она сегодня никого не ждала, увивалась вокруг несчастного царя, и я решил, что она означает того единственного человека, что остался при царе после его смерти; имени его я не мог вспомнить. Меж тем Деметрий, наскучив слонами, бросил их в темном уголке, где они оборонялись от него со слабою нежностью, и, вернувшись к былой предприимчивости, устремился в декоративный домик на дне аквариума, сделанный, как я мог заметить, довольно точно по образу замка Эренфельдов, где мы с Филиппом благопристойно скучали в обществе друг друга. Угрызения совести, видимо, все же преследовали полководца, поскольку в дом он вошел не главными воротами, как рекомендовал мне дворецкий, а через заднюю калитку, вследствие чего прекрасный вид на парные статуи Стыдливого точильщика и Theatre d’Eau, осененный силуэтами проплывающих в вышине слонов, ускользнул от его внимания; однако в ту же минуту через парадный вход в замок медленно вплывал Антигон, последним ушедший с поля боя. Я не думал, что Эфес, куда бежал Деметрий, и Аид, куда отправился Антигон, могут быть одним и тем же помещением. Их встреча в незримой глубине дома, из кирпичных труб которого выносились гурьбой пузырьки воздуха, чрезвычайно занимала меня в психологическом отношении; в частности, я полагал, что где-то там в стену вбит гвоздь, на который Деметрий, по словам Плутарха, повесил свою царскую мантию, с тем чтобы облачиться в наряд частного человека, требовавший от него добродетелей, которыми он гнушался, и пороков, которые были ему скучны. «Форак из Лариссы, вот кто это», — закричал я с одушевлением, указывая на проклятую водоросль. Филипп осекся на половине фразы, в которой прозвучало знакомое мне имя, и сухо спросил: «Что?» — Я опомнился и отвечал ему, что вспомнил одну вещь, которая долго меня мучила, и не мог удержаться; но он, прибавил я, что-то говорил о Климене, дочери Эренфельда?.. Филипп глянул с чрезвычайным самодовольством. «Я говорил, — сказал он, — что при таких-то обстоятельствах и произошло мое знакомство с Клименой, и поскольку мое признание в чувствах, которые я к ней испытываю, было встречено не без благосклонности, я льщу себя надеждой, что приглашение, полученное мною от ее отца, станет…» Тут он запнулся и посмотрел на меня застывшими глазами. «Как! — сказал он. — Как! Неужели и ты… и ты тоже?..» Он поднялся с кресла, за ним встал и я, опустив глаза на поле боя при Ипсе, которое видел теперь сверху, подобно стервятнику: в его опустелом объеме лишь носился по затихающему кругу пренебрегаемый всеми мотыль. Если вам нужно заполнить ограниченное пространство в манере Берн-Джонса, нет ничего лучше хорошо промешанного мотыля, по моему убеждению. «Нет, я не могу поверить, — вскричал Филипп, не совладав с негодованием, — чтобы такой человек, как ты!..»
Тут чье-то близкое присутствие заставило меня обернуться. За спором мы не заметили, как в комнате оказался хозяин. Подле меня был барон фон Эренфельд. Никогда не видав его, я узнал наследственное сходство с портретом, мимо которого проходил в галерее. Барон был уже в том возрасте, когда морщины говорят о человеке так же разборчиво, как трактирная вывеска — о числе дождей, которые претерпел изображенный на ней слон, прежде чем приобрести свою нынешнюю полосатую окраску. Лицо барона подтверждало правоту драматических поэтов, склонных обращаться за сюжетами к жизни людей, которых мирское величие избавило от необходимости лицемерить. Привычка распоряжаться читалась в его чертах вместе с быстрым гневом на тех, кому хватало смелости или неблагоразумия пренебречь его распоряжениями, а губы говорили о сластолюбии, умеряемом летами, но не моральными привычками. Он стоял и смотрел. Странное молчание было между нами. Сзади послышалось подавленное движение Филиппа. Я хотел что-то произнести, но не сделал этого — потому что не в первое мгновенье, но заметил, что тяжелые черты, вплотную приступившие ко мне, так что я видел бьющиеся жилки у края седых волос, искажены негодованием и растерянностью и что сквозь пятна его старческой кожи все отчетливее проступают входная дверь и черный шкаф; что с губ его рвется, как где-то сказано, «беззвучный вопль нетопыря», tacita vespertilionis ejulatio, сомкнувший мои уста и приковавший меня к месту; и наконец — что клубящаяся пелена, в коей разрешались, словно мыло в воде, его человеческие очертанья, свилась в жгут над полом и, приподняв барона Эренфельда, уволокла его за дверь, в темноту коридора, откуда он пришел незаметно для нас полминуты назад.
Кв.
P. S. Я еще не нашел рецепта. Тетя Евлалия утверждает, что все эти годы хранила его у сердца, но теперь не может найти. Одно из двух: либо ее сердце не там, где ей казалось, либо она сочла это дело слишком важным, чтобы доверять его своей памяти; во всяком случае, я не оставляю надежд.
IV
20 марта
Дорогой FI., я продолжу.
Едва барон Эренфельд — условимся называть то, что мы видели, этим именем — исчез за дверью и она захлопнулась, мы с Филиппом, задыхаясь от ужаса, упали в свои кресла. По некотором молчании Филипп прерывающимся голосом попросил меня описать то, что я видел, ибо ему кажется, что он с ума сходит. Я изложил все, что произошло у меня на глазах, и Филипп согласился, что мы в своем уме, иначе не наблюдали бы одного и того же. Тогда я спросил его, что это такое было, по его мнению, и должны ли мы относиться к этому, буде оно появится снова, как к человеку, позвавшему нас на обед, и делать вид, что ничего не случилось. Филипп отвечал, что, как ему кажется, это был не барон Эренфельд; во всяком случае — не весь барон Эренфельд, прибавил он, а только лучшая его часть, именно та, что пользуется благами бессмертия. На это я заметил, что предпочел бы иметь дело с бароном Эренфельдом in toto {9} и что если такова его лучшая часть, я охотно избегну знакомства с остальными; однако, прибавил я, означают ли его слова, что мы видели призрак барона Эренфельда? Филипп сказал, что все побуждает считать именно так. — Значит ли это, что барон Эренфельд умер, спросил я. — Похоже на то, сказал Филипп, хотя причины этого нам неведомы. — Я заметил, что смерть — если мы имеем дело с ней — была внезапной; к этой мысли заставляет склоняться, во-первых, то, что едва ли барон пригласил двух незнакомых молодых людей с целью продемонстрировать им таинство отделения души от тела — для таких зрелищ обычно выбирают кого-то из интимного круга; во-вторых, если бы он страдал серьезными недугами, мы знали бы об этом от… смею полагать, что мы бы знали об этом; в-третьих, я не большой чтец по лицам, но в сем случае можно без сомнений утверждать, что барон был поражен происходящим не меньше нашего: иными словами, сколь далеко ни простирались его планы на сегодняшний вечер, затея греметь цепями в коридорах там не фигурировала. — Значит ли это, что барон только чтоумер, спросил Филипп. — Да, я смею утверждать, что мы видели свежеепривидение, не успевшее свыкнуться со своей участью и осознать ее последствия во всей полноте; сколько я мог заметить, он не собирался нас пугать, он нас вообще почти не видел — он был просто вне себя,если позволительно так выразиться.