Камень на камень
Шрифт:
Мне самому иногда чудно кажется, когда захожу на кладбище, что столько там людей лежит, которых я тогда стриг, брил, а они уже и не помнят. Кичинский Станислав. Сел, я сказал: только не шевелитесь, так он прямо окаменел. Никак я ему не мог ни влево, ни вправо голову повернуть. Пришлось приседать, и назад откидываться, и сгибаться. Просил я его, злился, ну хоть самую малость, Станислав, а то ведь не постригу. Вон, поглядите на того апостола на Тайной Вечере. Тот, что третий слева от Иисуса Христа. Поглядите же, ну. Зато, когда встал и проехался рукой по остриженной голове, сказал:
— Словно вдругорядь на свет родился. Дай тебе бог здоровья, Шимек.
— Возьмите
— Чего там смотреть, я чую.
Или Митренга Винцентий. Память ему небесная. Поглядел на себя в осколок зеркальца, выскочил из горницы, не сказав ни слова, а вскоре вернулся с полной бутылью самогона.
— Хотел портки себе купить, бабе юбку, да ладно, пейте, мужики, ведь проклятая эта война окончилась. Твое здоровье, Шимек! — Приложился к бутылке, тянул, тянул. А когда оторвался, уже не было сил другому передать, шмякнулся на порог и уснул.
Иной раз столько соберется мужиков, что и Сташек успеет из школы вернуться, а я все никак не закончу. Рассядутся в горнице кто где, на кроватях, на пороге, а то и на своих двоих или на корточках у стен. А накурят — черно от дыма. Мать жаловалась, что у ней грудь теснит, и знай проветривала. Но отец блаженствовал, потому что каждый его угощал, можно было накуриться всласть. Я принес два чурбана, положил сверху доску, потому что даже из других деревень начали приходить.
Поначалу пальцы меня не ахти как слушались. Но кто садился с невесть сколько месяцев не стриженной башкой, грязной, часто вшивой, сам так волновался, что не чувствовал моих корявых рук. Чувствовал только себя. У одних, едва я запускал в космы расческу, начинали по спине мурашки бегать, как по лошади, когда ей в шею вопьется слепень. У других кожа на башке твердела, как жесть. Кое-кто даже глаза зажмуривал. Или обеими руками в стул вцеплялся, будто я голову, а не колтун собирался ему срезать. Или как воды в рот наберет и за все время слова не скажет, только потом уже, когда все кончится, выдавит что-нибудь вместе с облегченным вздохом. А некоторые даже очередь пропускали, лишь бы подольше не попадаться в мои руки. Можно было подумать, я их крещу, не стригу.
Чем дальше, тем у меня все лучше дело спорилось. Я уже не стриг всех на один манер, а спрашивал: длинней, короче, набок или назад. И тушевать научился, и затылки до блеска выбривал. И бачки делал двух видов, прямые и косые.
Потом мне удалось купить машинку для стрижки у одного русского за два литра самогонки. Тоже вроде брадобрей был, но война закончилась и он возвращался домой. А то одна торговка привезла флакон одеколону. И я уже спрашивал: одеколончиком побрызгать? С одеколоном, конечно, выходило дороже, и не каждый хотел. Я купил простыню, мать понаделала тряпок, подвязывать на шею. Успех у меня был ого-го какой! Хоть вывеску вешай. А заодно рассказываешь о партизанском житье, так что никто не скучал, даже если по полдня приходилось ждать.
И, верно, затянула б меня эта работа, потому что миновала зима, пришла весна, Сташек уже отдал мне сапоги и бегал в школу босиком, а я все продолжал стричь и брить. Подумывал даже, не снять ли у Мадея комнату, которую Басяк снимал. Мадеева хата, слава богу, уцелела, крышу только немного задело и стекла повылетали. Но уже Мадей кое-как дом подлатал. Может, я и завивку б научился делать. Перманент, укладка. Шимон Петрушка. Не хуже, чем Ян Басяк. Парикмахерское ремесло дело неплохое и куда легче, чем землю пахать. На худой конец записался б на курсы. А то и без курсов бы сошло. Парикмахеров тоже прилично
И жатва вдобавок приближалась. А для меня она хуже проклятия. Ни дня, ни ночи, как скотина живешь. Коса в висках отдает. Пот заливает глаза. Солнце не по небу, а по твоему хребту взбирается от восхода и по твоему хребту спускается к закату. Точно когтями вцепляется в твою шкуру. Да и разве это солнце, солнце над рекой, на лугу, в камышах, а это какая-то громадная сверкающая птица, которая затаила на тебя зло. И только захочешь разогнуться, она возьми тебя р-раз, р-раз сзади в голову клювом. Словно напоминает, что твоя жизнь внизу, не вверху, что твоя жизнь — вечная нескошенная нива, по которой ты идешь и идешь, махая косой. И хоть бы знать, что когда-нибудь этому конец может прийти. Нет, только со смертью.
То же самое, когда я на войну уходил, радовался, что жатва без меня пройдет, потому что как раз тогда она началась. Отец чуть свет пошел в поле с косой, а я должен был следом идти, мы в две косы собирались косить. А тут Гуня приносит мне с почты повестку. Я на радостях забыл косу взять, с одной этой бумажкой полетел в поле, чтобы объявить отцу:
— Война, отец!
Отец удивленно спросил:
— Чего без косы пришел? Должен был с косой.
— Война, говорю. — И тычу эту повестку ему в нос. — Прочитайте сами.
— На что мне читать. Кабы война была, ее было б слыхать. А слыхать чего? — Задрал голову и как будто к небу стал прислушиваться, но с неба доносились только голоса жаворонков. — Вон, жаворонки одни, слышны. Болтают просто так небось. Давно ль прошлая была? И уже следующая? А из-за чего? Когда война, перед тем должно быть на небе знамение. В ту войну с южной стороны ночью крест горел. Ну, дело не ждет. Покосишь моей косой, а я буду снопы вязать.
Сунул мне в руки косу, а сам разложил перевясло, принес несколько ручней жита, придавил коленом, связал, и сноп готов. Да не сноп, а снопище, отец маленькие делать не любил.
— Чего стоишь? Давай. Эту полосу надо пройти.
Потом второй связал, третий. Но вдруг, точно силы его оставили, сел на один из снопов и задумался. Думал, думал, около десятка, наверное, снопов за это время можно было б связать, и только где-то на восьмом или девятом сказал:
— Пойдешь?
— Вроде надо. — Я тоже присел рядом с ним на другой сноп. — Все идут. Франек Дуда, и Касперек, и Незгудка Ендрек, еще ребята.
— Вот ты б один мог и не пойти. Кто там увидит одного, на войне только войну видать. И остригут вас, в мундиры оденут, будете все на одно лицо. Перемешаетесь, как лист с листом, дерево с деревом, кто вас различит.
И опять задумался. Солнце вверх взбиралось, пригревало все сильней. И с хлебов уже ночной холодок сошел, тоже повеяло теплом. По небу аист пролетал.
— Вон аист, — сказал я, чтобы что-нибудь сказать.
— Кто работать будет, пока Антек со Сташеком подрастут? — вырвалось у отца. — Четверо сыновей, а подсобить некому. Хотя бы эту жатву возьми, конца еще не видать. И может, снова не наша это война.
— А чья?
— Чего ради нам воевать? Пашем, сеем, косим, кому мы помеха? Война мира не переделает. Поубивают только друг дружку, и дальше все будет, как до войны. А больше всех опять останется в земле мужиков. И никто даже помнить не будет, что они воевали и за что. От мужиков не памятники остаются и не книги, а слезы. Мужик сгниет в земле, а земля его тоже забудет. Кабы земля всех хотела помнить, могла б она родить? А земле родить назначено.