Камень-обманка
Шрифт:
— Ну, пронесло, небось… — заключил Хабара. — Чё перезевываться?
Его поддержали: тайга огромна, и не нужда шатуну беспременно топтаться возле людей и лезть на рожон!
Дикой раз в день заходил в избу за харчем и снова исчезал в баньке. Пил он, вероятно, по глотку, но постоянно был хмелен, и на уговоры вернуться в избу — лишь усмехался.
Как-то, подставив Кате миску, пошатнулся, но, устояв на ногах, пробормотал:
— Слышь, Катька, приходи в баню, ждать буду. А? Не куражься.
—
Мефодий тихонько засмеялся, подмигнул.
— Это можно… Проспаться — можно… Забегай, что ли…
В этот вечер все легли рано, и вскоре над зимовьем, над тайгой, над гольцами выплыла огромная медно-багровая луна, и ее беспричинно-тревожный свет повис в ледяном воздухе, как отблеск недальнего пожара.
Но так было недолго. Почти тотчас с востока подул ветер, на ближние хребты надвинулась туча, заклубилась, стала стекать вниз, к кедрачам. И сразу тягуче заныли, зашепелявили сосны и ели, и заухал где-то в глубине леса не то зверь, не то птица, чуя опасность.
Однако тучу тут же разбило ветром, лунные отблески снова упали на землю, и лишь по-прежнему продолжал в чащобе опасливо подвывать странный, неведомый зверь.
…Мефодий сидел за столом, как нагорелая свеча, жевал медвежатину, и тоска распирала ему душу. Все живое, пусть вокруг черная ночь жизни, должно иметь просвет впереди, хотя бы маленькую надежду на счастье и благополучие. А он, Дикой, весь век из синяков не выходит. Эта жалкая мыслишка вцепилась ему в голову, точно клещ, и одноглазый даже застонал от обиды.
Всю жизнь Мефодия точила боль по деньгам, по богатству, по достатку, и ради той сильной боли сломал он свою крестьянскую судьбу, пустился во вся тяжкая, жрал, что придется, спал, где заставала ночь, убивал людей и воевал в чужом его душе войске.
Вот уж, кажется, совсем засмеялось ему счастье, осело в руках золото той иркутской бабенки, и — на тебе! — суд, и расстрел, и бегство сюда, в злые, зверьи места. Выходит, голову сняли, а шапку вынес…
Дикой желчно сплюнул. Разве потащился бы он в Саян, когда б не жаркая мечта о золоте! Да и попал-то сюда вовсе нелепо, по нужде, по чистой случайности.
Он, будто вчера было, помнит день, что так жестко повернул ему судьбу. Кое-как оклемавшись после расстрела, прятался тогда в окраинных, разбитых войной лачугах Иркутска. Тупея от голода, пробирался в Ремесленную слободку, либо в Знаменское, просил подаяние и снова скрывался, поджидая случая, чтоб убежать подальше, туда, где его никто не знает. Жил как волк — то слишком сыт, то голоден донельзя.
Однажды, когда просил милостыню, подошла женщина, кинула в рваную шапку ломоть хлеба, внезапно сказала:
— Хапаный рубль впрок не идет, значит?
Усмехнулась.
— А мне врали, что тебя, идола, свои же расстригли… Уцелел…
Похолодев от страха, Мефодий поднял на женщину целый глаз — и вовсе обомлел: перед ним стояла та самая бабенка, у какой он когда-то отнял золото.
Дикой ждал: сейчас завопит, позовет людей, — и приготовился к бегству, даже к драке. Но женщина и не думала поднимать крик.
Она как-то странно засмеялась, полюбопытствовала:
— Плохо тебе, шаромыга?
Не услышав ответа, уверенно заключила:
— Плохо.
Еще раз взглянув на злое и растерянное лицо одноглазого, сказала:
— Поворота в жизни желаешь?
Мефодий встал, поднял шапку с медяками и хлебом, проворчал:
— В ЧК потащишь?
— Зачем же? — удивилась бабенка. — Я ее не более твоего ценю.
В голосе женщины не было угрозы и хитрости, и Дикой решил: пожалуй, ничего худого не случится. Хотела б уязвить за старое — давно бы толпу собрала.
— Пойдем со мной, — распорядилась она, оглядываясь. Но тут же усмехнулась. — Приметен сверх меры. Стемнеет — тогда иди. Не забыл, небось, где живу…
Дикой явился в памятный дом на 4-й Солдатской, как условились, в сумерках. Постучал в ставень — и вскоре очутился в просторной комнате, освещенной керосиновой лампой.
Хозяйка задвинула засов, кивнула на прихожую.
— Поди сполоснись, запаршивел весь.
Умывшись с мылом, Дикой вернулся в горницу и увидел, что на столе, с краю, стоят графин, тарелки с мясом и соленой капустой.
— Ешь, — сказала женщина. — Голодный мужчина — гадость. Не люблю.
Налила в стакан водки, подвинула Мефодию.
— Выпей.
Подождав, когда гость насытится, спросила:
— Чем занят?
Дикой усмехнулся.
— Скучаем помаленьку.
— Ну да. Сама видела.
Покачала головой.
— Значит, и впрямь, тебя расстреляли, хапугу!
Мефодий жалко пожал плечами.
— Ах, господи, кто не бит был!
Баба налила еще водки, махнула рукой.
— Это так — к слову. Дело к тебе. С японцем хочу свести. Он — ювелир, и ему без золота, как тебе без воровства. На Шумаке, река такая, болтают, богатимое золото есть. Найдешь — навек с нуждой разминешься. И тебе хорошо, и япоше. Что скажешь?
Спирт уже сильно согрел Мефодия, все вокруг стало светлее, проще, лучше, и пригрезилось: в образе этой бабенки наткнулась на него сама удача. Дикой даже попытался похлопать хозяйку по спине, но она оттолкнула оборванца, и Мефодий мрачно рассмеялся.