Камень-обманка
Шрифт:
— Оставайся, — сказал он, впрягая Зефира в сани. — Не для себя иду — для коня.
Взял карабин, пилу и, не оглядываясь, поспешил из зимовья.
Жеребец, которому не исполнилось еще и шести лет, тащился по горбатому снегу, хватая воздух губами, как старик. Конь неуверенно трогал копытами путь, и опавшие его бока вздрагивали, будто от уколов.
Андрей брел на лыжах рядом, гладил огрубевшую кожу коня, похлопывал по холке и чуть не вслух просил Зефира крепиться, быть молодцом. Жеребец вяло поглядывал на хозяина, деревянно переставлял ноги, дышал с хрипотцой, точно говорил
Россохатский мог бы срубить несколько елок под боком у дома. Но хотелось побыть одному, не отвечать ни на чьи вопросы, никого не видеть.
Поначалу показалось: вокруг недвижимый, без жизни, мир и густое безмолвие. Но на первой же остановке, лишь затих скрип лыж, а Зефир стал, широко поставив ноги, Андрей ощутил, что тайга пронизана движением, трепетом, звуками. Он удивился и обрадовался этому, как радуется уличному грому и разноголосице человек, выбравшийся из уныния и запахов лазарета.
Вот неподалеку посыпалась с елки снежная кухта, и, нарушая призрачную немоту, закричала над головой ронжа. Она вопила резко, пронзительно, и ее рыжевато-бурое тельце мелькало перед глазами.
Болтливая, она растревожила своим «кжээ-кжээ» птичью мелочь, и почти сразу на соседнем дереве, качая верхние прутики, запищала, завертела черной шапчонкой голубовато-сизая синица. Пичуга ни одной секунды не оставалась без движения, все тараторила и тараторила, словно собиралась высказать свои крошечные, на важные новости.
Потом, когда Россохатский снова вел Зефира под, уздцы, заледеневшие кусты впереди выстрелили в воздух ярко-красными и желто-зелеными огнями. Клесты простригли воздух полянки и упали, растаяли за рекой.
Еще встретилась человеку кедровка — верткая, длинноносая, пестрая. Птица взмыла из низко припавшего к земле стланика, уселась было на сухую вершинку лиственницы, но тут же крикнула «крак-крэй-кэрр!» — и исчезла.
Теперь уже сотник сам старался заметить или выглядеть птиц — и убедиться, что этот грустный мир, только что казавшийся совершенно пустым, наполнен быстрой, почти знакомой жизнью. Двойственное чувство вызвала у него приземистая рябина, пылавшая кистями багровых ягод. Совсем, кажется, мертвая, промороженная насквозь, она все-таки горела резким цветом жизни. И тем же цветом солнца, мака, губ пылали груди снегирей-жуланов, сорвавшихся с рябины, и перышки на голове дятла, долбившего умирающий ствол.
Выбрав несколько елей для валки, Андрей стал потихоньку, часто останавливаясь, пилить первое дерево. Оно обреченно вздыхало, даже шипело, не желая умирать. Но криво разведенные зубья пилы грызли ствол, и елка, обрываясь с комля, сбивая снег с соседних ветвей, ломая свои и чужие сучья, гулко опрокинулась навзничь.
Чуть поодаль стоял крепкий, молодой еще, видно, кедр. Кора его отливала серебром, а могучая крона, подпиравшая небо, казалась бессмертной. Тем большее удивление вызвал дятел, терзавший оболочку этой гигантской сосны. Черная спинка птицы, снежно-белые плечи и шапочка красного бархата — все было в постоянном, по-своему могучем движении, и Россохатский бог весть почему вздохнул. Кажется, подумал, что внешность бывает обманчивой, что этот кедр, такой молодой и сильный обличьем, не так уже крепок, как видится, если он дает пищу дятлу. Ведь кормят эту умницу-птицу, птицу-труженика только больные и старые деревья.
Он совсем уже взялся за пилу, когда снежок в глубине кроны вздрогнул и полетел вниз. Андрей увидел голову и грудь большой бородатой птицы, равнодушно взирающей со своего высока на человека, лошадь и сани. Глухарь вытянул шею, но тут же отвернулся, будто ему было нестерпимо скучно тратить глаза на нечто серое и плоское там, под деревом, на земле.
Россохатский медленно и тоже равнодушно взглянул на карабин, прислоненный к соседней ели. Достаточно было протянуть руку и выстрелить, чтобы тяжелая птица, кроша перья, рухнула на снег. Но не хотелось ни двигаться, ни палить.
Когда-то у себя на родине Андрей исходил все окрестности Еткуля. Часами таился он на опушках подле Песчаного, Кривого и Хохловатого озер, поджидая тетеревов на чучела. Один из приятелей Россохатского — они вместе учились в Петроградском университете — был родом из Златоуста, и две зимы молодые люди провели в окрестностях этого горного города. Ночами шатались по берегам небольшой Тесьмы, слушали обрывки собственных слов, которые им возвращал Откликной гребень, славившийся семикратным эхом, взбирались на Круглицу. Приходили в город обычно утром, задыхаясь от высоты и ощущения чистого счастья.
Там, у Еткуля и Златоуста, как и здесь в Саяне, тоже посвистывали синицы; бегал вверх-вниз по стволам сосен непоседа поползень; будто петарды, вылетали из-под ног ночевавшие в снегу косачи.
И все же была между теми лесами и этим какая-то резкая, даже грубая разница, может, пропасть, и Андрей поначалу не знал точно, в чем она. Потом уже внезапно сообразил, что это не разница леса, географии, не отличия в фауне и флоре Урала и Саян. Нет же! Несходство это, угнетающее волю, совсем в другом: там он был дома, и там была жизнь, а здесь — выкинут из нее, вяло пытается ухватиться хоть за соломинку, но нет никаких надежд.
И Россохатский снова в какой уж раз за эти годы, наполненные огнем и кровью, дымом и злом, вьюгами и близостью смерти, стал думать — отчего так вышло? Его силой взяли в армию Колчака, почему ж поплыл по течению, позволил валу войны гнать его на восток, все дальше и дальше, к самому краю жизни?
А если б его призвали под ружье красные? Возможно, он воевал бы и в их рядах до конца, ибо был ни сук, ни крюк, ни каракуля, а человеку надлежит иметь линию, и всякому дереву на своем корне расти.
Что же теперь? Он многому научился и многое понял, да вот беда — раскаяние всегда приходит поздно, и опыт дает побеги — увы! — под слезным дождем…
Андрей поднялся с пенька и взял пилу. Свалив еще две ели, распилил деревья и погрузил чурбаки в сани.
Конь смотрел на хозяина мокрыми старческими глазами. В почти обесцвеченных зрачках, точно в болотце, отражались сугробы, и кедры, и ворона, торчавшая на суку.
Зефир долго пытался сдвинуть пристывшие к снегу полозья, и ноги его, в вялых жилах, мелко дрожали от напряжения.