Камень-обманка
Шрифт:
Перекинул Россохатскому обшарпанный березовый веник и, блаженно щурясь, подставил лицо студеному ветерку. От Гришки, как от черта в пекле, змеился медленный пар.
Андрей мылся последним. Он с наслаждением растирал себя горячей водой, до изнеможения хлестался веником.
Странно, но жизнь вдруг стала светлее, будто над головой оттаял кусочек мутного неба и из промоины густо хлынули на землю лучи.
Тыкаясь головой в низкий потолок, Россохатский пытался оплеснуться водой, однако без успеха. Перепачкавшись сажей и отмывая ее, почувствовал под ладонями крутые мускулы груди, живота, ног.
«Скажи-ка
Внезапно захотелось, точно в детстве, озоруя, выскочить из раскаленной паровой на мороз, пробежаться голышом по сугробам, но он остерегся. Показалось, будто на дворе скрипит снег и слышится голос Кати.
Вблизи, и верно, проходила Кириллова. Она помылась первая, обсохла в избе и теперь решила побродить по кедровнику, попытать удачи в охоте.
Захватив берданку, ушла в лес, и вскоре у Шумака раздался выстрел, многократно отозвавшийся эхом.
Мефодий, лежавший без толку на жестких нарах, услышав раскат, поднялся, вытянул шею, прислушался. Тут же торопливо накинул полушубок и выскочил на мороз.
Увидев Катю, скользившую на голицах, Дикой шумно вздохнул и почему-то оглянулся. Вокруг, кроме них, никого не было.
Переваливаясь в снегу и продолжая неприметно озираться, одноглазый пошел навстречу женщине.
Она пыталась молча обойти его, но Дикой загородил дорогу.
— Постой-ка, — сказал он хрипло. — Разговор, значит, есть. Раньше ли, позже ли — не обойтись без него. Так что повремени…
— Уйди, — кинула Кириллова, мрачнея.
— Не трещи! — нахмурился Дикой. — Дело к те, говорю, язва!
Катя взялась за ремень ружья, висевшего на плече. Мефодий ухмыльнулся.
— Брось, дура. Я — добром.
— Ну? — спросила Катя, теребя перья на глухаре, привязанном к поясу. — Говори путем, чё надо?
— Можно и путем. Ты тут одна, нас — четверо. И других баб, окромя тя, нет. Понять можешь?
— И чё ж?
— А то… — зло обронил Мефодий. — Аль ни с кем, аль со всеми, вот что…
Кириллова поглядела на Дикого, верхняя губа у нее мелко запрыгала, глаза сузились, но сказала она, не повышая голоса:
— Я того не слыхала, старый дурак… А ежели еще заикнешься, то — вот те крест! — последний глаз из берданы вынесу.
— Ну-ну… — отозвался Дикой, и нотки угрозы прозвучали в его голосе. — Жисть меня давно изгорбатила, не больно-то цепляюсь я за нее.
В эту минуту из дома вышел Хабара. Окатил Мефодия злым взглядом, кинул Кате:
— Иди в избу. Простынешь тут… после бани…
По реке внезапно поплыл туман, тяжелой сыростью полез в легкие, подмял под себя речные берега и тайгу. И только белки синели едали, будто головы без туловищ. Но вскоре пропали в дымке и они.
Катя молча взглянула на Хабару и направилась к зимнику.
ГЛАВА 16-я
ПЕРВЫЕ ТРЕЩИНЫ
За дверью зимовья ныла без края метель, и кто-то скребся в мутное окошко, и ветер скулил звериным голосом на одной нескончаемой ноте.
— Экая скука… — скривился Мефодий. — Хоть в петлю лезь. Не то, что человеку, а и волку тошно!
Он оползнем стек с нар, свалился на скамью и уставился недвижным взглядом в стену, будто ожидал, что из нее сейчас вылезет шишига или баба-яга. Внезапно повернулся к Хабаре, предложил, разминая узловатые длинные руки:
— Спел бы, что ли, Гришка, а? А я подхриплю.
Хабара не стал упираться. Он подсел ближе к огню, докурил, тщательно погасил окурок и вдруг, ни на кого не глядя, повел несильным чистым голосом:
Зимняя ночь, вьюга длится… На сердце мне злая тоска. А лег бы я спать, да не спится — Все мысли уносятся вдаль…Тут Гришка кивнул Мефодию, и Дикой подал свой сипловатый голос, только выводя мотив, поскольку не знал слов.
Туда, где родное селенье, Туда, где подружка живеть, Туда, где промчалося детство, — Туда меня чё-то влекеть. Там дни провожал я с дружками, А ноченьку с милой я был. Теперь я закован цепями, На каторгу жить угодил…Катя теснее придвинулась к Андрею, заглянула ему в глаза и, поняв, что он тоже непрочь попеть, тихо зазвенела словами. Россохатский подтягивал им с небольшим опозданием, даже Дин неторопливо шевелил губами, и его тусклые глаза теперь излучали неподдельную грусть.
А жизнь, будто взор, угасаеть, А ноги мои не идуть, А кашель мне грудь надрываеть, Знай, скоро в могилу снесуть. Лежу я в больнице, болею, А солнышко смотрить в окно. А гроб мой из старого теса Уже поджидаеть меня…Была эта полуграмотная каторжная песня почему-то наглядна для души, волновала своей ощутимостью, понятным человеческим горем.
И обволакивала душу людей в избе такая тоска, так много она говорила им, выброшенным из жизни, что хоть об стену головой.
Оттого Россохатский был даже благодарен Дикому, запевшему после паузы новые — все-таки пободрее — куплеты.
Не рассказать ли вам, ребята, О двух удалых молодцах? Глубоким сном тюрьма объята, Не слышно шума голосов. Не слышно песен запоздалых, Души не видно у окна. Лишь два кандальщика удалых — Они не спят, им не до сна. Да, в эту ночь они решили На вольной воле побывать. «Довольно здесь мы посидели, Пора и совести нам знать. Начальству мы уж надоели — Кормить, поить и обувать, Брить головы, сменять постели, Оковы на ноги ковать…»