Каменное зеркало – 2. Алтарь времени
Шрифт:
Дана впилась взглядом в их матово-белую изнанку, потом посмотрела на барона. Тот небрежно переложил первую карточку за последнюю. По его лицу ничего нельзя было прочесть.
Зато гестаповец явно что-то прочёл, принявшись нагло рассматривать Дану, и при этом в его выпуклых насекомьих глазах светился отблеск того смутного узнавания, которое недавно коснулось и её. «Сенситив», – осенило Дану. Когда-то на занятиях в школе «Цет» ей говорили, что сенситивы чувствуют друг друга… Дана едва сдержалась, чтобы не отвернуться.
– А вы, фройляйн, кем приходитесь Штернбергам? Родственницей?
– Не ваше дело, – Дана постаралась скопировать ледяную интонацию
Тем временем барон отложил фотокарточки и сказал:
– Закономерный итог. Рано или поздно именно таким образом всё и должно было завершиться. Он это заслужил.
Голос барона был совершенно бесстрастен.
– И всё? – Казалось, гестаповец действительно был удивлён или просто хорошо играл. – Мне, знаете ли, даже немного жаль этого молодого человека. У него очень жестокий отец.
Баронесса рывком поднялась из кресла и шагнула к столу с карточками, но коротышка её опередил:
– Да вы сидите, сидите, сударыня! Сейчас вы всё увидите… – Он вручил часть фотографий баронессе. – И вы увидите… – Пару карточек он протянул Эвелин, сидевшей очень прямо, с брезгливо-возмущённым видом. – И вы тоже… – Остальные карточки достались Дане. – Смотрите внимательно, дорогие дамы. Может, хоть у вас сердце дрогнет.
Фотографии были чёткие, подробные. Плоский свет фотовспышки выхватил угол тюремной камеры с грубо выкрашенными пупырчатыми стенами и железной кроватью. Наискосок грязного матраса в изломанной позе лежал человек. Лишь на одной фотографии он вяло пытался закрыть лицо ладонью, выбеленной прозекторски-мертвенным светом. На других – с приоткрытым запёкшимся ртом и зажмуренными глазами, в каком-то тягостном томлении вцепившись пальцами в края матраса, – демонстрировал бесстыдное безразличие не то пьяного, не то больного. Кандалы, рваная рубаха, двухнедельная небритость, кровоподтёки. Примерно такую картину Дана видела в кристалле… Но на карточке это выглядело сухо и отстранённо, как протокол, и потому особенно жутко. Когда-то, в лагере, впервые увидев Альриха по ту сторону стола для допросов – обитателя иного мира, человека, неуязвимого в своём достатке и карьерном благополучии, щеголеватого, то снисходительного, то высокомерного, и всегда, всегда недосягаемо всесильного, – Дана пожелала когда-нибудь, пусть через десятки лет, поглядеть на него сломленного и униженного, по горло в грязи и безысходности, как она сама сидела перед ним, перед этим самодовольным эсэсовцем, живая лишь по недоразумению, пронумерованная, безымянная, просто кусок высушенной голодом плоти. Пожелала, собрав всю злобу, – а яростная злоба служила тогда протоплазмой каждой клетке её истощённого тела. Прошло меньше года, и её пожелание, давно позабытое, родилось-таки в материальный мир. Вот оно. Эти фотографии – словно снимки картин, нарисованных её тогдашним одичалым воображением.
Дана невольно окинула взглядом присутствующих – будто они могли уличить её в чём-то. Лицо баронессы было, как всегда, отрешённым, только резче обозначилась вертикальная складка между бровями. Барон искоса посматривал на жену. Их дочь всем своим видом показывала, что к ней происходящее не имеет ровно никакого отношения. Чернявый гестаповец развязно закинул ногу за ногу и теперь покачивал ступнёй в лакированном ботинке с очень высоким каблуком.
– Достаточно одного моего звонка, – Шрамм словно бы взвесил в ладони невидимую телефонную трубку, а затем, не вставая с кресла, слегка поклонился барону, – чтобы вы никогда больше не увидели вашего сына живым.
Гестаповец выдержал долгую паузу: ждал реакции на свои слова. Её не последовало. Дана слышала собственный пульс, глухим буханьем отдающийся в ушах, – как и в тот день, когда она бежала от автобусной остановки до дома, мучимая страшным предчувствием.
– Но вы его увидите, – продолжил Шрамм. – Непременно увидите. В том случае, если вернётесь в рейх. Всей семьёй.
Дана помертвела.
– Какая чушь, – отрезала Эвелин. – Я никуда не поеду.
– В таком случае вашего брата завтра же расстреляют.
Казалось, сознание отделилось от тела и билось в судорогах где-то рядом за толстым стеклом, не в силах повлиять на происходящее, а тело обратилось в камень: бессмысленное, неподвижное, оно не способно было вымолвить ни слова. И стало очень трудно дышать. Дана с ужасом почувствовала, что задыхается.
– Проблемы моего брата меня ни в коей мере не касаются, – тем временем отчеканила Эвелин, сцепив руки на коленях. – Пусть разбирается сам. – Её наэлектризованный голос звенел. – Я остаюсь и дочь свою никуда не позволю увезти.
Гестаповец поглядел на неё с искренним интересом.
– Вам совсем не жаль вашего брата? Подумать только, какая странная семья. В таком случае, позвольте, я прямо сейчас позвоню. Сообщу, что ждать нечего. – Шрамм подчёркнуто неспешно поднялся и шагнул к телефонному столику.
Дана едва приоткрыла словно бы обмётанный изморозью рот, но по-прежнему панически не хватало воздуха, и сердце колотилось как бешеное.
– Я возвращаюсь в Германию, – сказала баронесса, глядя прямо перед собой. – Это не обсуждается. – Она взмахнула свободной рукой, пресекая ещё не прозвучавшее возражение дочери, прямо-таки подскочившей в кресле.
– Вот это совсем другое дело. – Шрамм уселся обратно и снова принялся раскачивать ногой. Обильные блики на ботинках были в точности как жирные отсветы на его зализанных волосах, словно для ухода за шевелюрой и обувью гестаповец пользовался одним и тем же густым маслянистым веществом. – Но один человек – это так мало, вы же понимаете.
– Я согласна, я поеду, – не своим, плавающим каким-то голосом наконец сумела произнести Дана.
Эвелин быстро посмотрела на неё. На миг Дане почудилось, что эта высокая худая женщина – в строгом тёмном платье, с тяжёлыми серьгами, с безукоризненной причёской, получившая такое утончённое воспитание, какое Дана и представить не могла, – сейчас набросится на неё, чтобы навешать затрещин.
– Ну а вы-то ему кем доводитесь? – поинтересовался у Даны Шрамм. – Вы так и не ответили.
– Я… – Горло и грудь вновь сдавило, голос пресёкся. Дана намеревалась выложить всю правду, но внезапно поняла, что у неё нет ровно ничего такого, что можно было бы сейчас гордо швырнуть в рожу гестаповцу. Нет подходящих слов. Да, Альрих увёз её из концлагеря, потому что разглядел в ней перспективную курсантку для своей школы сенситивов. Да, он с самого начала выделял её среди прочих, да, между ними постепенно завязалась странная дружба – между тюремщиком-учителем и заключённой-ученицей. А ещё он едва не нарушил эсэсовский устав, или расовый закон, или как там это называется. Короче говоря, едва не переспал с ней. И в любой момент она со своим навязчивым обожанием могла невольно его скомпрометировать – поэтому он тайком переправил её за границу.
О чём она теперь может сказать? И не навредит ли своими попытками что-то объяснить?
– Понимаете… я… – пролепетала Дана. «Если вернётесь в рейх». Эти произнесённые гестаповцем слова прямо-таки вдавливали в кресло и отнимали речь. Вонь бараков, окрики надзирателей, холод. Вечный холод, что, чудилось, оставил осколки льда в сердцевине каждой кости… И присутствие рядом лишь одного человека из всех, что ходят по земле, могло заставить её забыть об этом холоде.
– Я должна ехать, – с трудом выговорила Дана.