Каменный плот
Шрифт:
И это был тот самый день, когда уже далекую, километров на двести по последним замерам отстоявшую от Пиренейского полуострова Европу потрясло от подножия до основания, передернуло социально-психологической судорогой, когда смертельной опасности подверглось континентальное самосознание, столь кропотливо и тщательно взращиваемое и лелеемое на протяжении долгих веков. Надо сказать, что европейцы от виднейших государственных мужей до самых обычных граждан, боюсь, даже испытав известное, хоть и невысказанное, облегчение, очень скоро привыкли к тому, что лишились земель на крайнем западе, и если новые урезанные географические карты, в целях скорейшего просвещения поспешно выпущенные в продажу, ещё резали глаз, то происходила эта, так сказать, резня лишь от оскорбленного эстетического чувства, от неподдающегося точному определению ощущения некоего смутного беспокойства, легкой дурноты, вроде той, что испытываем мы, глядя на безрукую Венеру Милосскую, ибо именно Милосом назывался тот остров, где богиню когда-то обнаружили. Да что вы говорите, разве это не имя скульптора, изваявшего статую? Уверяю вас, что Милос — это остров, на котором бедняжка была найдена и, будто новый Лазарь, воскрешена, однако такое чудо, чтобы ещё и руки у неё отросли, никто сотворить не в силах.
Пройдут — если это им, конечно, удастся — века, и Европа даже не вспомнит о тех временах, когда была она велика и пустилась в плаванье, как мы сейчас уже не в силах вообразить себе Венеру Милосскую с обеими руками. Разумеется, не забудешь про эти бедствия, прокатившиеся по всему Средиземноморью, не отмахнешься так сразу от ущерба, нанесенного приливами
А воспрянет Венеция, отыщется рецепт исцеления и для всего остального Средиземноморья. Сколько раз прокатывались по здешним краям чума и война, сколько раз опустошали их землетрясения и пожары, но неизменно восставали они из праха, воскресали из пепла, обращая горечь страданий в наслаждение, созидая из варварства цивилизацию с неотъемлемыми от неё площадками для гольфа и бассейнами, яхтами на рейде и кабриолетами на пляже, ибо ни одна тварь земная не сравнится с человеком в способности приспосабливаться к новым обстоятельствам — особенно благоприятным. И вот, хоть это и не к чести европейцев, не утаим от вас, что многие из них, прознав о том, что непредсказуемые обитатели западных окраин континента поплыли без руля и без ветрил в неведомую даль и вряд ли вернутся назад, расценили это как благодеяние, подарок судьбы, обещание ещё более удобного бытия, сочтя, что рыба ищет где глубже, а человек — где лучше, и если пиренейцы не остались в лоне Европы, то, значит, поняли в конце концов, что она такое и избавили её от своего присутствия, а прочие не вполне полноценные европейцы рано или поздно, так или иначе, тоже осознают — им с ней не по дороге. И можно предположить, что если так оно и дальше пойдет, сведется весь континент к одной стране, и станет она квинтэссенцией истинно-европейского духа, совершеннейшим воплощением его, и будет тогда Европа одна сплошная Швейцария.
И все же, все же, если есть европейцы такие, то есть, значит, и европейцы сякие — с шилом в одном месте, дьявольской какой-то закваски — и все никак не переведутся они, сколько бы ни изощрялись авгуры и сивиллы в предсказаниях. Это они с тоской провожают глазами промчавшийся мимо поезд, сожалея, что не их уносит он неведомо куда; это они при виде птицы в небе хотят, уподобясь какому-нибудь зимородку, немедленно испытать восторг свободного парения; это они, глядя вслед скрывающемуся за горизонтом кораблю, исторгают из глубины души вздох со всхлипом, и напрасно полагают стоящие рядом возлюбленные, будто вздох порожден их близостью, ибо выражает он желание оказаться как можно подалее. И вот кто-то из этих неуживчивых, не снедаемых, так обуянных вечным беспокойством людей осмелился впервые написать Nous aussi, nous sommes iberiques, намалевав эти дерзостные, свидетельствующие о явном душевном нездоровье слова на каком-то заборе, как тот, кто не в силах ещё открыто объявить о своем желании, не находит и сил таить его. Судя по тому, что написано это было по-французски, появилась эта надпись где-нибудь во Франции, однако с тем же успехом мог автор её оказаться жителем Бельгии, уроженцем Люксембурга. За первым заявлением последовали второе, третье, сотое — они стремительно распространялись, возникая на стенах домов, на фронтонах и фасадах, на мостовых и тротуарах, в тоннелях метрополитена, на опорах мостов и путепроводов, вызывая законное негодование европейцев исконных и истинных, верных своим консервативным устремлениям: Эти анархисты совсем с ума посходили, — вот так у нас всегда, во всем анархисты виноваты.
Затем фраза пересекла границу, и в соответствии с тем, где появлялась она, сохраняя значение, изменяла звучание: Auch wir sind Iberisch — так выглядела она по-немецки, We are iberians too — по-английски, Anche noi siamo iberici — по-итальянски, а уж потом лесным пожаром расползлась по всему Старому Свету, запылала неугасимым огнем красных, черных, синих, зеленых, желтых, лиловых букв, составлявших диковинные словосочетания: Wij zijn ook Iberiёrs — по-голландски, Vi osksa (r iberiska — по-шведски, Ogsaa vi er iberiske — по-датски, Me my(skin olemme iberialaisia — по-фински, Vi ogsa er iberer — по-норвежски, E(maste (beroi ki eme(s — по-гречески, а затем, хоть, разумеется, не так бурно и буйно, возникла по-польски — My tez jestesmy iberyjczykami, по-венгерски — Mi is ib(rek vagyunk, по-русски — Мы тоже иберийцы, по-румынски — Si noi s(ntem iberici, по-словацки — Ai my sme ibercamia. Но венцом, вершиной, апофеозом, акмэ — не побоимся и этого редкого слова, употребленного нами в первый и единственный раз — всего стало появление на священных стогнах Ватикана, на стенах его дворцов и колоннах его базилик, на постаменте микеланджеловской Пьеты, на торцах площади Святого Петра гигантских небесно-голубых букв, складывавшихся в латинское изречение, которое содержало в точности то же самое признание Nos quoque iberi sumus — подобное гласу самого Господа, говорящего о себе в полагающемся ему по рангу множественном числе, или как «мене-текел-фарес» новой эры, и папа, выглядывая из окна своих покоев, в испуге осенял крестным знамением себя и эту надпись — но вполне безуспешно, ибо краска, которой она намалевана, была из самых лучших, стойких и прочных, и десять братств в полном составе, вооруженные швабрами, щетками, пемзой, скребками и усиленные растворителями, не сумеют с этим справиться, и работы хватит до нового Вселенского Собора.
И вот за одну ночь оказалась Европа покрыта этими начертаниями, и то, что поначалу выглядело лишь как бессильно-задорная похвальба одинокого мечтателя, сделалось громовым криком протеста, ревом уличных манифестаций. Как всегда, власти недооценили серьезность угрозы и сперва лишь насмехались да посмеивались, однако уже вскоре обеспокоились размахом этого движения, которое уже нельзя было списать на происки заграницы, ибо вся заграница стала ареной этой подрывной деятельности, что избавляло от необходимости точно и конкретно определять, о какой же загранице идет речь. Вошло в моду прикреплять на лацкан пиджака, на живот и на спину, на прочие части тела листок с этим изречением, выведенным на всех вышеперечисленных языках включая и эсперанто, трудном, правда, для понимания, и на всевозможных диалектах и наречиях. В качестве ответной меры правительства ограничились на первых порах устройством теледискуссий и «круглых столов», где главную роль играли люди, бежавшие с Пиренейского полуострова сразу после того, как стало ясно, что разрыв необратим — не туристы, никаких выгод из своего страха не получившие — а коренные, можно сказать, иберийцы, природные пиренейцы, те, кто решась оборвать узы патриотизма и традиции, собственности и власти, предпочел геологическому хаосу физическую стабильность. Они со знанием дела живописали ужасы иберийской действительности, давали советы, пытаясь ласково, бережно и тактично вразумить беспокойных, удержать их от опрометчивых решений, ставящих под удар европейское самосознание, и завершали свои монологи откровенным и прямым, глаза в глаза, обращением к телезрителю: Делай как я, выбери Европу.
Эти дебаты оказались не слишком продуктивны и эффективны — проку от них было мало, если не считать, конечно, протестов по поводу дискриминации, жертвой которой стали сторонники полуострова — если бы демократический плюрализм,
Потом, когда спустя сколько-то дней и недель улягутся страсти, психологи и социологи покажут и докажут нам, что юношество вовсе не хотело быть иберийским, а лишь воспользовалось предлогом и обстоятельствами, чтобы дать выход той неутолимой мечте, которая длится обычно столько же, сколько и сама жизнь, но впервые проявляется — нет, скорей даже прорывается — в пору первой юности, обретая выражение свое в том и там, где можно. Или нельзя. И на полях сражений — а точнее, на улицах и площадях, ставших полем битвы, сотнями исчислялись раненые, и было даже трое-четверо убитых, хоть правительство и пыталось всячески утаить эти скорбные цифры в туманных противоречиях своих коммюнике и новостей, и августовские матери так никогда наверное и не узнали, сколько их сыновей пропало без вести, не узнали по той же причине, по какой матери, вечно обреченные терпеть все, терпят и поражение, и оттого это происходит, что не умеют сплотиться и организоваться: всегда кое-кто, оставаясь в стороне, оплакивает свою потерю, ухаживает за уцелевшим сыном или, раскорячась под мужем, заводит себе нового. Гранаты со слезоточивым газом, водометы, резиновые палки, щиты и шлемы с забралом, вывороченные из мостовых булыжники, водопроводные трубы, выломанные из оград чугунные копья и железные дротики — вот какое оружие использовали противоборствующие стороны, затем на смену ему пришли средства ещё более и до боли убедительные, разнообразные новинки, впервые опробованные здесь силами правопорядка, ибо война, как и беда, одна не ходит: первая испытывает, вторая усовершенствует, третья доказывает эффективность, или в обратном порядке, смотря откуда и с какой войны начинать отсчет. В сборниках воспоминаний и в воспоминаниях изустных остались последние слова того хрупкого голландского юноши, сраженного резиновой пулей, бракованной, очевидно, ибо она оказалась на поверку тверже стали, но случай этот моментально перешел в легенду, и каждая страна клялась, что именно она была отчизной этому пареньку, не отказываясь, стало быть, и от авторства этой пули и дорожа предсмертной фразой не в силу содержащегося в ней смысла, а потому что она была исполнена прекрасного юношеского романтизма, а государствам все это — по вкусу, особенно если речь идет о проигранных битвах, когда остается лишь произнести: Наконец-то и я стал иберийцем — и испустить дух. Неведомо нам, знал ли этот юноша, чего хочет, или же ему только казалось, что знает, как за неимением лучшего, происходит сплошь и рядом, но он в любом случае — непохож на Жоакина Сассу, который затруднялся определить, кто ему нравится, но, по крайней мере, жив остался, а потому не потерял шансов в один прекрасный день, если не зазевается, уяснить это для себя.
Утро становится днем, день перейдет в вечер, а по длинной дороге, прижатой почти к самому берегу, бежит, ни разу не сбившись со своей ровной рыси, пес-проводник, оказавшийся, впрочем, далеко не борзым псом, ибо даже Парагнедых при всей своей дряхлости способен был бы развить скорость гораздо более высокую, чем та, с какой движется он эти несколько часов. Машине так ползти вредно, говорит сидящий за рулем Жоакин Сасса, беспокоясь, не случилось бы с изношенным механизмом какой поломки. Транзистор, в котором недавно заменили батарейки, вещает о беспорядках, бушующих на всем континенте, и о том, что, по сведениям из достоверных источников, на правительства стран Пиренейского полуострова европейские государства оказывают сильное давление, требуя, чтобы те положили конец безобразиям, словно им по силам исполнить это желание, а править бултыхающимся в океане полуостровом — то же, что управлять Парагнедых. Протесты европейцев получили достойный отпор: испанцы отвергли их претензии с мужественной горделивостью, португальцы — с женственным высокомерием, и было объявлено, что вечером премьер-министры обеих стран выступят по национальному радио — каждый по своему, разумеется — но с согласованными заявлениями. Некоторое замешательство вызвала осторожная позиция Соединенных Штатов, обычно с охотой и готовностью вмешивающихся в решение мировых проблем, особенно если они сулят какую-либо прибыль, а на этот раз давших понять, что встревать не намерены, пока не станет ясно, до каких Геркулесовых столпов — в буквальном смысле — дойдет дело. Но все же именно США поставляют нам горючее, пусть с перебоями, пусть нерегулярно, все равно — низкий им за это поклон, иначе в этой глуши и вовсе было бы невозможно заправиться. Кабы не американцы, и нашим путешественникам, вздумай они и дальше следовать за собакой, очень скоро пришлось бы идти пешком.
Когда же свернули к придорожному ресторанчику пообедать, собака покорно остановилась, осталась снаружи — понимала, значит, что её двуногим спутникам без еды нельзя. Педро Орсе вышел первым, вынес ей остатки и объедки, но она от них отказалась и запекшаяся вокруг её пасти кровь внятно объяснила, почему. Она уже поохотилась, сказал Жозе Анайсо. А голубая нитка так и свисает, заметила Жоана Карда, и это второе обстоятельство заслуживает большего внимания, нежели первое, поскольку наш пес, если он тот, за кого мы его принимаем, две недели кряду ведя такую бродяжью жизнь, пересек весь полуостров от самых Восточных Пиренеев, и неизвестно, куда двинется дальше, причем за все это время никто не ставил перед ним миску с похлебкой, не баловал косточкой. Что же касается голубой шерстяной нитки, она могла и выпасть, а потом снова прилипнуть — охотник же перед тем, как спустить курок, задерживает дыхание, а потом, естественно, вновь чередует вдох и выдох. Эх, славный ты песик, благодушно обратился к нему Жоакин Сасса, умел бы ты так же заботиться о нас, как, судя по всему, заботишься о себе, мы бы горя не знали. Пес на это мотнул головой, но смысл этого движения мы растолковать не беремся. Потом вышел на шоссе и возобновил путь, не оглядываясь. День лучше утра, солнце пригревает, а он, собака, сукин сын, черт безрогий, опустив голову, вытянув морду, отставив хвост, знай чешет неутомимой рысью, и рыжая шерсть его отливает на свету темным золотом. Что это за порода такая? — спрашивает Жозе Анайсо. Если б не хвост, смахивал бы на помесь легаша с овчаркой, говорит Педро Орсе. Он наддал, радостно сообщает Жоакин Сасса, а Жоана Карда, быть может, для того, чтобы не оставаться в одиночестве, добавляет: Как бы его назвать? видите, рано или поздно, но неизбежно возвращаемся мы к вопросу имен.