Каменный пояс, 1974
Шрифт:
Умерли многие: и артист Толкачев, который, уходя на фронт, оставил мне на память карточку своей маленькой дочери. И его коллега — Павлик Афанасьев. И сталевар Алеша Грязнов, и журналист Саша Дерябин, и шофер Неревяткин, что умер у меня на руках на Юго-Западном фронте…
И кажется мне, никого из друзей не осталось, и, пожалуй, лучше уехать отсюда (не важно куда) — уехать подальше, забыться, не вспоминать, — хотя знаю — никому не дано уйти от прошлого.
В телефонной книжке тысячи фамилий. Вчитываюсь до потемнения в глазах — ни одной знакомой. Все чужие… Впрочем, что это? Одна из них вспыхнула, загорелась
Жизнь не баловала меня. И мерз, и умирал от жажды, был ранен, контужен. Да и кто из нас, магнитогорцев, прошедших суровую школу труда, помышлял о легкой жизни!
И мы говорили почти весь день и сказали не все, многое упустили. И о чем бы ни заводили разговор, всякий раз уходили в прошлое, в дни первой пятилетки, когда стоял вопрос: «Кто — кого? Мы или они?» Когда полуголодные, полураздетые, в лаптях, а то и босиком спускались в котлованы, поднимались на леса и всюду и везде клялись: «Мы победим! Только мы!»
Нет, этого не забыть!
Весна была холодная, пасмурная. Помню, сошел я, вербованный, с поезда. Вокруг бревна, кирпичи, горы песка, извести… В низине над речкой поднимается здание ЦЭС. Куда ни кинь взгляд — бараки, бараки… Дальше, у горы Кара-дыр — соцгород: строятся первые кирпичные дома. Их пока немного — три-четыре. По сторонам ни деревца, ни кустика — пустая, голая земля. Летит навстречу резкая, колючая поземка… Я в тапочках, в легком пальтишке, что купил на базаре в Харькове. Холодно, но меня «спасает» сундучок. Тащу его, напрягаюсь изо всех сил, и на лбу выступает пот.
Нас, вербованных, человек сорок-пятьдесят. Идем от вокзала пешком. Ехать не на чем. Останавливаемся и долго рассматриваем гору Магнитную. Так вот она какая! На вершине — люди. У подножия — паровоз: пыхтит, тянет платформы — идет руда!.. О горе Магнитной заговорил весь мир, и мы счастливы, что стоим рядом с нею.
Где-то на пятом участке отдел кадров. Долго плутаем среди бараков: они, бараки, все на один манер и пока ни улиц, ни номеров… Понимаем: не все сразу! Кто-то из «старожилов», наконец, показывает нам отдел кадров. Но тут выясняется — надо сперва на Ежовку, в санпропускник. Без справки из него в отделе кадров и говорить не хотят. Что ж, правильно! Тифу не место здесь. Не зря всюду плакаты, листовки. А на одном из бараков во всю стену надпись: «Вошь — опаснее врага!»
Мы хорошо понимаем: на стройку съехались всякие люди, иные немытые, нечесаные, привыкшие по старинке обходиться без мыла. Да и где его взять, мыло?..
И теперь, спустя много лет, удивляешься: как это мы, строители, селившиеся по двести человек в бараке, не стали жертвами эпидемий? Но тут ничего удивительного. Надо отдать должное нашему здравоохранению. Уже тогда, несмотря на бедность и отсталость, медико-санитарная служба была поставлена неплохо. Это же они, медики, заботились о том,
Это был тоже своего рода подвиг!
Хлопцы торопливо шагали в санпропускник: скорее бы покончить со всем этим и — на работу! Я еле поспевал за ними: сундучок вытягивал из меня жилы. Ручка оборвалась, пришлось взять его на плечо, придерживать руками. Но руки млели и мерзли.
Мы давно проголодались и теперь думали, где бы поесть. Запасов никаких, в магазине все по карточкам. В столовую тоже не войдешь без пропуска: пропуск выдается только после того, как оформишься на работу. Оставалось одно — рынок. Но рынок требовал денег. Сутки назад, пересаживаясь на магнитогорский поезд, мы уже воспользовались челябинским рынком: карманы вывернули, но поесть, как следует, не поели. Спекулянты дерут на рынке втридорога.
— Хоть бы теперь буханку на всех, — вздыхает кто-то.
— Потерпим.
— От терпежки протягивают ножки.
— Кому что, а кошке — мыши.
Я опускаю в бессилии сундучок: будь ты неладный!
— Что — сало привез?
Оглядываюсь и вижу незнакомого парня. На нем новое пальто в клетку, шапочка с козырьком. На ногах — краги. Он бесцеремонно тычет ногою в сундучок, втягивает в себя воздух, определяет, чем пахнет.
Подхватываю сундучок, поспешаю вслед за товарищами. Парень не отстает, идет рядом. Он даже пытается помочь мне, но я не соглашаюсь.
В сундучке все мое богатство — книги. И я ни за что не расстанусь с ними.
Санпропускник оказался добротной баней с дезкамерой. Вымывшись, мы с удовольствием облачались в пропаренное белье Приняв из дезкамеры пальто, ищу шапку и не нахожу ее. Шапка у меня хоть и старая, но еще крепкая, непромокаемая, с кожаным верхом. Куда же она могла деться? Обшариваю карманы пальто и вдруг извлекаю не то рукавицу, не то кисет. Ба, да это же она, шапка!
— Я ж казав не клади ни ремня, ни шкуры, — бурчит санитар, видать, украинец. — Там же пар — сто двадцать градусов!
Шапка сморщилась, не надеть и на нос. Хлопцы подтрунивают: сунул бревно, а вынул спичку! Мне не до смеха. Были б волосы, еще бы ничего, а то остригли: пока одежда парилась — под нулевку сняли. Так поступают с каждым, кто приходит сюда. Порядок есть порядок. Но как же быть? На улице мороз, ветер… Поднимаю глаза и опять вижу парня в крагах.
— На, прикрой уши, — протягивает он бабий платок.
Не решаюсь. Молчу.
— Бери, — настаивает он. — Здесь не Харьков.
— А вы тоже из Харькова?
— Много знать будешь, скоро состаришься.
Отвожу руку с платком: не надо! Но он набрасывает платок мне на голову, стягивает узлом на подбородке. «Дура! Мороз-то какой!»
— Харьковчане, выходи! — Это кричит старший группы. — Надо спешить.
Кожухи, краги, лапти — все смешалось. Большая комната стала тесной. Крики, смех, пение. Кто-то предлагает плащ за буханку хлеба… В углу старик отмеряет стаканами табак: один стакан — один рубль! Ищу сундучок и не нахожу его. Только что был — и вот будто в воду канул. Не видно и пижона в крагах. Срываю с головы платок: у, гад проклятый!..