Каменный пояс, 1979
Шрифт:
Раиса сощурилась, приложила ко лбу ладонь, оглядела улицу и изловила себя на мысли, что дома-то все обновились: с шиферными крышами, наличниками, палисадниками, ворота, даже скамейки у ворот в краску выкрашены. Необыкновенно красивым показалось родное село Сосново, будто только в эти минуты она по-настоящему оглядела его.
На кордоне, в пяти километрах от Сосново, стояла изба. Она давно опустела, стала заимкой, но в те далекие годы отсюда на войну ушел еще один брат Гониных — Петр. Мария, его жена, вдовой осталась двадцати двух лет от роду, а у нее уже росло трое сыновей. Старшему
Петр Гонин был лесничим, на всю округу один. Для кого-то эта работа казалась пустяковой, легче-легчего, а для него каждый день был в хлопотах. Когда увалы вдоль реки Серебрянки отвели в заповедные места возле кедровников, а вверх по Пыновке высадили бобров, он дневал и ночевал в урочищах — боялся, чтобы кто не потревожил, не спугнул зверьков. При расставании наказал Марии:
— Живи тут, работу за меня справляй, ребят к ней приучай. Пусть они учатся лесное богатство хранить, зверей беречь. От этого человек добрей бывает.
Любая мужская работа — мужская и есть. Это сразу почувствовала Мария, как только осталась одна. Наденет на себя шубейку старую, опояшется ремнем, чтобы топор за него сунуть, на плечи крошни с мешком наденет, накажет ребятам, чтоб без нее не озоровали, и пойдет участок оглядывать.
Тайга вокруг Сосново дремучая, синяя. Тропки извилистые, чуть приметные, с засеками на деревьях. Знала Мария, что по каждой из них ходил Петр, что каждая зарубка на дереве его ножом сделана. С любой взгорки, куда бы ни вела тропа, Сосново проглядывалось. Остановится Мария, избы Степана, Василия, Якова отыщет взглядом, а как на густой кедровник взгляд падет, краешек своей крыши увидит, сердце застучит сильнее. Представит, как ребятишки ее поджидают, в окна выглядывают, и ноги будто сами несут к дому. Поначалу, когда было чем кормить ребят, не так душа болела. Знала: то похлебку поедят, то молоко попьют, а как запустила корову, пришли такие дни, хоть глаза закрывай и беги. Ничем не уговоришь, не успокоишь ребенка, если его голод сосет. Не успеет она двери приоткрыть, на порог вступить, а они будто одно слово и знали: «есть».
Тогда Мария приметила, что все ребячьи сказки с едой связаны: хоть про репку, хоть про зайку-зазнайку, хоть про Красную Шапочку. Начнет она их уговаривать, всякие лесные истории рассказывать, а сама об одном думает: как бы уснули поскорее, как бы про еду до утра не вспомнили. Усыпит еле-еле, а сама в Сосново. То у Ульяны, то у Дарьи молока возьмет, то Раиса какой-нибудь болтушки в крынку нальет. Все сытнее, чем картошка сухая.
Заметила Мария: ребятишки начали худеть. Пальчики на ручонках длиннее стали, кожа на лице желтее, глазницы обозначились, глаза округлись. Глядела на них — глаз просушить не могла.
Может, не так больно переживала бы Мария, если бы кто-нибудь с ней по соседству жил, с кем могла бы она словом обмолвиться, беду выплакать. Вместе всегда легче. А тут — куда ни ступи, ни повернись — одна.
«Хоть бы уж ты, Белолобка, над моей бедой смилостивилась, — вздохнула Мария, подходя к конюшне. — Хоть бы ты мои слова услышала».
Из расщелины в двери тянуло теплом, запахом сена, навоза. Слышно было жалобное мычание коровы.
— Неужто отелилась, сердечная, — проговорила Мария, приоткрыв дверь. — Неужто мою беду учуяла? Пришла мне на подмогу, на спасение моих ребят.
Она гладила потную шею Белолобки, липкие завитки шерсти на сыром теле теленка, касалась рукой тугого вымени коровы. Белолобка в ответ мычала, фыркала ноздрями, лизала
— Уберу я его от тебя. Уберу. Если с тобой оставлю, моим ребятам молока не видать, а так с ними делиться будешь.
Мария подхватила теленка на слабые ноги, чтобы ловчее было приподнять его, и увидела наставленные на себя рога.
— Ты чего это, Белолобка? — спросила Мария. В испуге закричала на корову, что было силы, крепче обняла теленка, изловчилась, оттолкнула спиной дверь и вывалилась из конюшни, дотащив теленка до избы.
Мария разрезала ломтями картошку, обсолила и снова пошла в конюшню.
Корова отдала молоко нехотя. Вымя у нее набрякло, лоснились от натуги соски, она мычала, переступая с ноги на ногу, хлестала жестким, как кнут, хвостом по бокам. Изредка влажный хвост проползал по лбу и щеке Марии, но она не кричала на Белолобку, а причитала:
— Вот пришло мое спасение. Сварю молозиво. Накормлю ребят и опять один день вперед…
…Она вспомнила все это, когда пришла с младшим внуком Сереженькой на заимку затопить печь, чтобы не подмерзла в подполье картошка, которую каждый год садили на широкой полосе, раскорчеванной в давнюю пору среди кедрача, где земля оказалась песчаной, плодоносной и родила клубни крупные и вкусные.
Сереженька бегал подле нее, звенел голосом, как колокольчиком, и она, не все понимая из его слов, согласно кивала головой. Валил редкий косматый снег. Отяжелевшие снежинки лениво кружились в воздухе и, коснувшись земли, изгороди, поленницы, веток деревьев, липли к ним, украшали своей белизной. Настоянный на влажной хвое воздух был душист и дурманил Марии голову. Она прищурилась, будто впервые увидела снег таким волшебным и чарующим. Все сияло от него, отсвечивало, переливалось, и в душе помимо воли рождалась радость ко всему, что было вокруг. Тихо ступая по еле заметной тропке, Мария подошла к огороду, оперлась о почерневшее прясло и посмотрела на распаханную полосу с ровными бороздами, не успевшими засыпаться снегом. «Сколько я поработала на тебе, полоса?» — подумала она, и ей на память пришли дни, когда она и копала, и полола, и убирала урожай. Подсчитывала, сколько ведер родилось картошки, какую часть оставить на семена, какую себе на еду, какую скотине, чтобы потчевать ее в зимние дни теплым пойлом.
«Кормилица моя», — подумала Мария, задетая бередящей памятью и была рада, что не забыла, не оставила без внимания землю, которой обязана тем, что вырастила ребят.
Взгляд ее остановился возле старого кедра с обломанными нижними сучьями. Тут, как и в прежние времена, стоял невысокий стожок сена, накошенный из первостойной травы для первосенка.
Мария боязливо посмотрела на стожок сена и пошла в избу, тихо пошатываясь, придерживаясь за маленькую ручонку внука, который, заметив перемены в ее лице, присмирел.
«Боже мой, чево только не натворит молодость?» Она сморщилась, понимая, что повторяет слова чужие, которые, жалеючи ее, придумали люди. Тогда она не искала и не хотела к себе никакой жалости. Ей хотелось, чтобы люди ругали ее, травили, а они, как сговорились, молчали. «Может быть, своим молчанием и казнили меня? Да что люди? Память о Петре я сама опоганила. А эта ниточка так по жизни за мной и тянется. Грех ведь на мне лежит великий».
Она задрожала вся в охватившем ее ознобе, заторопилась лечь на кровать возле порога, надеясь, что скоро пройдет все, стоит только потерпеть, потереть ладонью левый бок от плеча до пустой усохшей груди и обратно.