Каменный пояс, 1979
Шрифт:
Она вышла из избы сразу, как только на воротах щелкнула щеколда, а в сенях еще не успел рассеяться, расползтись едкий дым свежего самосада. Прищурившись, Дарья остановила взгляд на узкой расщелине между бревен в высокой городьбе ограды, увидела, как промелькнул краешек плеча и воротник полушубка Степана, как, обойдя кучу сваленных соседом посреди дороги дров, он скрылся за угол.
На ступеньках крыльца, на дощатом тротуаре, запорошенных хрусткой изморозью, отчетливо вырисовывался колоссальный
«Все хорохорится, — вздыхая, думала Дарья, — сказывает, будто не болит у него нога, а сам вон как ее по утрам волочит, снег гребет…»
Сметая голиком снежный налет с широких плах, она вдруг приподнялась, отодвинула за ухо край тонкой шерстяной шали, прислушалась.
Дарья, набрав полные калоши снега, взяла с поленницы несколько тонких сосновых полешков и, еле переступая отяжелевшими ногами по ступенькам крыльца, вернулась в избу.
Затопила печь, подвинула к огню чугуны и опустилась на скамью, впав в забытье.
Она очнулась только, когда часы на стене пробили девять раз. Дрова в печи давно прогорели. На шестке, в большом чугуне сварилась картошка. Вздувшиеся от жары картофелины дымились и шипели.
Дарья провела по мокрому от слез лицу мягкими короткими пальцами, обтерла о фартук влажные руки. Вздохнула и, нащупав ладонями колени и опершись о них, встала. Она крепче повязала вокруг головы цветистый платок, которым придавила виски, и принялась за дело.
Подумала: «Грех мне бога гневить, я подле Степана греюсь. Всякое дело с его совету, с его слова справляю. А наши-то бабы всё одни, всё сами. Так ведь вся их бабская жисть и приостановилась с той поры. Одни всё, одни, сердечные…»
Дарья проглотила комок, который стал в горле.
«День Павлушиной памяти… Скоро явятся солдатки».
Слово «вдовы», раз и навсегда запрещенное Степаном, она не смогла и в мыслях произнести.
«Солдатки они. Солдатки. Запомни это. И во сне, не то, что при людях, не смей их по другому называть. Ни одну из четырех!» — сказал он в первый день своего возвращения с войны.
Повиснув тогда у него на шее, она смотрела на него таким взглядом выплаканных глаз, от которого Степан и теперь ознобно вздрагивает.
«Миром да собором бабы ребят вырастили. Годы приспокоили, притушили бабью тоску и маяту», — покачала Дарья в такт своим мыслям головой.
Туго стучала в висках кровь, и Дарья, положив ладонь под впалую грудь, еле ущупывала сердце через байковый лиф.
Во дворе взлаял хромоногий, глухой пес Верный.
«Видать, кто-то не свой идет», — решила Дарья, заторопилась…
В воротах, как напоказ выставив ногу в высоком коричневом сапоге на толстой подошве, держась за дверную скобу, стояла Тоня.
Не сразу увидев в дверях Дарью, она, притопывая о промерзшие доски тротуара, кричала:
— Уходи! Кому говорю: пошел на свое место!
Но в собаке, видать, проснулась прежняя прыть. Пес выпрыгнул из-под крыльца на трех лапах, приподнял дрожащий
Тоня завизжала, с шумом захлопнула ворота.
— Чаще ходить надо, — отгоняя Верного, говорила Дарья. — Этакого бояться. Ему в обед сто лет будет. Он уж и еду-то не нюхает, а тебя напужал. Айда, проходи!
Тоня бегом прошмыгнула в избу.
В избе запахло духами, морозцем и еще каким-то еле уловимым, вкусным запахом. У порога Тоня расстегнула длинные замки на сапогах, голенища разваливались в разные стороны. Повесив на гвоздь драповое пальто с собольим воротником и высокую шапку, она обняла Дарью за плечи и поцеловала упругими, пахнущими губной помадой губами. Все ее тело плотно облегало черное платье, подчеркивающее высокий бюст и широкие бедра. Глубокий узкий вырез ворота обнажал загорелую шею.
— Каким это ветром? — спросила, снимая с плеча Тони соринку, Дарья.
— Без всякого ветра. Взяла да и пришла, — ответила Тоня. — Болеешь? Бледная что-то…
— Зуб можжит, — сказала Дарья, притворно рассмеялась, махнула рукой. — Нашла в ком красу да здоровье искать. Отлиняли мы, голубушка. Время сысподтиху отобрало всю красу. А быть может, и красивыми не были, но молодыми — это уж точно, что были, — опять засмеялась Дарья и провела ладонью по пушистым, высоко взбитым волосам Тони. — Вот ведь какая вымахала, а? Откуда чо и взялось? — Дарья повернулась к шкафу, стараясь дотянуться до верхней полки, где стояли тонкие фарфоровые чашечки с позолоченными ободками, из которых она всегда угощала гостей.
— Вот уж сказала: «Вымахала!» Я уж четвертый десяток разменяла. Петька-то мой уж в шестой класс пошел. С меня ростом.
…Но Дарья и не слышала Тониных слов об ее годах и повзрослевшем сыне. Мыслью перекинулась в тот морозный вечер, когда Тонина мать, Ульяна, прибежала к ней, упала на порог и заголосила. Дарья тогда не сразу стала успокаивать, говорить утешительных слов. Потому как сама еще толком не знала, отчего у нее сердце зашлось.
— В тягости ведь я, Дарья, осталась, в тягости, — выкрикнула Ульяна, ударяясь лбом о дощатую перегородку. — Что делать-то? Как ростить?
И тут Дарья присела к Ульяне, положила ее голову к себе на колени, убрала со лба и щек слипшиеся от слез волосы.
А та все голосила:
— Делать-то мне чего?.. Те крохотные есть просят, да и этот о жизни напомнил. Разве к Скорнячихе идти… — И уставив глаза в передний угол, тихо произнесла: — Так и нести мне ей нечего.
На ее бледном лице высыпались веснушки до самых ушей. И была в тот вечер Ульяна полногрудая, мягкая, парная от своей молодой женственной полноты.
— Разве грех, Ульяна, детей-то рожать? — несмело проронила Дарья. — Господь их не всем шлет. Видишь, у меня окроме Павлуши никого нет. Ушел он на войну, и осталась я одна… На счастье людям господь детей посылает. В нужде вот живем, а все одно вырастим. Вырастим, миром-то! Нас ведь много.