Каменный Пояс, 1982
Шрифт:
Мама целовала меня в щеку, а бабушка говорила ей:
— Ты б на себя взглянула, Шура, али сама не умаялась? Ложилась бы тоже…
— Ну что ты, — отвечала мама, — мне еще постирать надо, вон ведь как рубашку вывозил, сорванец.
В полусне, или мне казалось это, я пытался поразмыслить над непонятным разговором мамы с бабушкой.
— Почему мы все такие несчастливые? Дед мой погиб, муж твой жив, а толку с него, как с козла молока, — вздыхала бабушка.
— Не могут, мама, быть все одинаково счастливыми, ведь разные все. Вот если бы мы одинаковые были, всех и любили бы одинаково. И счастья бы всем поровну досталось.
Я понимал, что речь шла о моем папке, которого почти не помнил. В остальном разобраться было трудно. Что значит несчастливые? Вот завтра побегу с утра на речку, и это будет здорово! У меня есть бабушка, мама, дядя Митя часто приходит. Он почему-то пробуждал во мне предчувствие перемен. Но именно из-за дяди Мити мне не довелось испытать их здесь, не довелось увидеть ни новых машин, ни нового моста через нашу речку, потому что мы уехали на Урал.
Мама долго не соглашалась.
Дядя Митя курил папиросу за папиросой и убеждал:
— Пойми, Шура, ни тебе, ни Саньке здесь лучше не будет. Да ведь люблю я тебя. Ну, как еще уговаривать?
Вдруг он наклонился ко мне и спросил:
— Хочешь, Санька, на Урале жить?
Я сказал, что хочу, и тут заплакала бабушка…
День перед отъездом я провел на улице Пробуждения, на берегу. Вдали, как неуклюжий паучок, скользил по паутинке каната паром — последнее лето соединял он берега поселка. Скоро его заменит мост, но я уже был равнодушен к этому. Тем более мне нравилось важно объяснять ребятам:
— Урал большой. Там горы и много дров — целые леса. А еще там преогромные заводы — больше всей нашей деревни.
— А дядя Митя будет твоим папой?
— Ага.
— А дядя Гриша? Он, что ли, здесь останется?
— Останется, — по-взрослому отвечал я. — Он хороший, только водку пьет. Вообще-то папка добрый… Ну, ладно, робя, мне пора.
Гурьбой добежали до дома, возле которого уже стояла машина. На подножке кабины сидел дядя Митя, он барабанил по корпусу гитары натруженными пальцами здоровой руки.
— Где тебя носит? — встретила меня мать. — Иди, попрощайся с бабушкой.
Я ткнулся в бабкин подол. Бабушка гладила мою голову и слушала маму.
— Устроимся, заберем к себе. Кизяков пока хватит — вон сколько понаделали. Картошка цветет неплохо.
Хриплый сигнал прервал мамины слова. Все заторопились. Дядя Митя помог маме забраться в кабину, меня же подбросил в кузов, куда лихо влез и сам. Все, кто свободен был в этот час, вышли нас проводить. Старая полуторка тронулась, тарахтя и поскрипывая. Я долго-долго смотрел на удаляющиеся дома. Поворот — и последние крыши улицы Пробуждения скрылись из вида. В плечо больно уперся гриф гитары, которую и в машине не выпускал из рук дядя Митя. От тряски тоскливо поскрипывала панцирная сетка кровати, приставленная к переднему борту, а мне казалось, что это звенят неумело гитарные струны.
Песня вторая
ВЫБОР
— Бекетов, о чем задумался?
— Решил уже…
Математичка недоверчиво заглянула в мою тетрадь:
— Надо же! Молодец! Можешь быть свободным. Не забудь только, что завтра классный час…
Проходя мимо парты Туманова, я успел заметить, что и он заканчивает контрольную — рядом с цифрами на промокашке победно развевался флаг над палаткой. Я усмехнулся про себя: чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало. Мне непонятен был Генкин фанатизм. Навьючится, как верблюд, и топает по горам до потери пульса. В холод, в дождь… В нормальную погоду мне и самому нравилось побродить в лесу, грязь же месить — увольте. Но Генка… Дошло до того, что родители стали запрещать ему подобные развлечения.
Ха! Запреты! Если бы Ева и Адам не отведали запретных яблок, то они бы не стали прародителями человечества. Не переходили бы люди через барьеры дозволенного, — не было бы и великих открытий. Убеленные сединой старики практически во все времена накладывали табу на вино, табак, поздние возвращения домой. Но до сих пор на земле не бросили пить, курить, искать приключений по ночам. Выходит, он самый древний — Закон Запретного Плода. И мы все связаны им, как прочной веревочкой, — одни должны устанавливать запреты, другие — нарушать.
Туманов догнал меня возле пожарной каланчи, от которой начинался старый город. Потемневшие от времени деревянные домишки смело поднимались по касательной к небу, но вскоре самая длинная из улиц обрывалась, упершись в скалистую преграду. Стена метров в тридцать высотой имела отрицательный угол, и подниматься по ней мы боялись. Кроме Генки. Вот и сейчас он остановился и спросил:
— Может, попробуешь?
— На фиг… Я уж лучше обойду.
— Как хочешь… А зря. Рискни. Мало ли что в жизни случится? Вдруг и на вершины придется взбираться?
— Вот когда придется, тогда и научусь, — отрезал я и зашагал в обход, нисколько не переживая за Тумана: он знал каждую трещину в этих скалах.
Мне пришлось торопиться, чтобы прийти раньше товарища, и я, не обращая внимания на участившееся дыхание, почти бегом преодолевал крутой подъем.
Вот, наконец, сквозь плотные заросли кустов проглянуло нагромождение каменных глыб — гребень той стены, по которой с не видимой отсюда стороны взбирался Генка. Резко запетляла едва заметная тропинка, ведя меня сначала к расщелине, а затем к небольшому гранитному уступу. За ним скрывался потрескавшийся фанерный щит с поблекшей от дождя пиратской эмблемой. Миновав его, я оказался в ложбине, которая и вывела меня прямо к Оазису — так мы называли площадку, окантованную каменными россыпями, колючими кустами и молодым ельником.