Каменный пояс, 1988
Шрифт:
В тот вечер они с Мотей, пытались наладить работу второй смены. Но что можно сделать, когда беспрерывно идет дождь, траншеи и котлованы залиты водой, а груженные бетоном самосвалы отчаянно буксуют, выбрасывая из-под себя грязь и синие в пелене дождя выхлопные газы. Полный затор! И вся стройка казалась безнадежной, напрасной затеей.
С них лило, когда они вошли в вагончик, в ту половину, где жили Каминский с Надей. Уж очень ярко, после уличной тьмы, были освещены комната и встретившая их в двери изумленным вскриком Надя, такая домашняя, хлопотливая и приветливая. И все
Надя накормила их, отогрела чаем, а одежду повесила сушить над электрической солдатской печкой. На улице все шумел дождь. «Павел, куда пойдешь в такую гибель, — сказала Надя, — оставайся у нас». «Да, да, Павлуша, — засуетился Мотя, подставляя лавки, табуретки к лежаку вагончика. — Сейчас мы разместимся валетами, дамами, как сумеем». И что ж, улеглись, не снимая одежды, втроем. И не возникло по этому поводу никакой предосудительности или пошлой мысли. Только тепло друг от друга помнится.
— Смотри, — прервал свое молчание Каминский, не оборачиваясь, показал на отдаленный еще город. — А что тут было, одни суслики из нор свистели! Помнишь, как добирались?
— Конечно, помню. Всю дорогу от станции в открытом кузове ехали, — ответил Липов. — Ты у водителя плащ, выпросил, все Надю укрывал.
— Да, да… — все так же не оборачиваясь, подтвердил Мотя и пропел под нос: — Все было, все было… А знаешь, Павел, с тобой не случается? — Каминский полуобернулся, остановил Липова. Он спросил вроде бы участливо, но глаза его, прикрытые веками, и лицо, притягивающе спокойное, медлительное, все так же оставались непроницаемы. — Не бывает? А? Порой будто откровение найдет. Жизнь вдруг станет ясней, понятней, дороже ее ценишь…
— Как это?
— Ну, вот как сейчас. Настигнет тебя вдруг запах земли, ее прохлады, или увидишь сирый куст на меже! Представь себе его горемычную юдоль в ночи, под ветром, под дождем. Его жалобы в осенней тьме… — не досказав свой мысли, Каминский прервал себя и пошел дальше.
Липов задумался над Мотиными словами, а тот вроде бы уже застеснялся их высокопарности, взлета своего настроения и шутливо толкнул Липова плечом.
— А? Стареем? Зрелость, зрелость на пороге… — и снова, напрашиваясь на борьбу, толкнул Липова, все заминал свою неловкость. Липов, упершись, подставил свое плечо, и они, бывалые спортсмены, любившие силу, азарт, оба поднапряглись и, в одно мгновение скинув ружья, сцепились. Началась борьба. Гулом отозвалась под их ногами земля, понесло ветром вывернутую с корнями траву и комья. Возились так минут пять, вытоптали, обезобразили порядочную поляну. И тут, будто их кто окликнул, устыдил, они разом отпрянули, тяжело дыша, расхохотались.
— Ничья, — примирительно выдохнул Каминский, подбирая ружья.
…Подошли к городу. Вблизи он выглядел еще необжитым, уж очень голым. Высятся в степи, на юру, скученные в одном месте белые здания. Деревца у домов росли с трудом, многие гибли на степном суховее. Только в центре прижившиеся тополя и клены сквозили издали, в просветах улиц, редкой желтой листвой.
Люди цепче. Только что построенные вот здесь на окраине дома уже пестрят занавесками в окнах, белье во дворе мотается и пузырится на ветру. Дети катаются на велосипедах по свежему, не заезженному еще асфальту.
Из этой необжитости тревожно летит в степь разноголосая, бодрая музыка транзисторов, магнитофонов, вырывается из открытых форточек, с балконов.
Был выходной, субботний день. В одной из квартир гуляли, может, справляли свадьбу. Оттуда слышались дробная пляска, разухабистые частушки. Чей-то тонкий женский голос не раз пробовал начать: «А мне милый изменил, я упала перед ним…» Но его забивали гулкий топот, неразборчивые, бестолковые крики. И хоть ясно было по хорошо знакомой частушке, что произошло после того, как она «упала перед ним», хотелось прочувствовать это в трогательно-слабом, забиваемом шумом и криком пении. Уже за другими домами их все-таки настиг вырвавшийся, наконец, бедово торжествующий голосок: «Потом встала и сказала: слава богу, изменил!»
Мотя все шагал, пригибаясь под ветром, вел, по всему было видно, до первых автобусных остановок, чтобы затем разъехаться по домам.
Когда-то возвращались обычно не с пустыми руками, заходили к Каминским. Купались под холодным душем, помогали Наде потрошить дичь. Пока Надя готовила, блаженствовали на диване, вытягивая усталые ноги, лениво двигая фигуры по шахматной доске. С кухни доносились аппетитные запахи, Надин голос. А потом начиналось веселое застолье, пиршество.
Каминский, как бы угадав мысли Липова, приостановился.
— Ну, что, Павел? У меня во рту все ссохлось. Зайдем, шикнем, что ли? — он кивнул на одну из улиц, в сторону летнего кафе.
«Что ж, — подумал Липов, — пусть будет так».
В кафе, почему-то еще не закрытом на зиму, все столы были свободны. Ветер сквознячком входил в него через стены, прохладой тянуло и от гладкого мозаичного пола.
Они выбрали место, поставили в угол ружья. Каминский принес сухого вина, колбасу и сыр. Быстро наполнили бокалы.
— Ну, давай, — нетерпеливо потянулся он через стол. — За этот пустой день. Только намаялись.
— Что значит — пустой? Такого не бывает.
— Гм, — усмехнулся Мотя, — это верно.
Уставшее тело окатило изнутри теплой волной, и прожитый день, за который только что выпили, представился Липову как бы отдаленным, проветренно-ясным.
— Ты меня на озере чуть не уморил. Вспомню, как ты растянулся на осоке — не удержу смех, — признался Липов.
— Заметно было. Что это, думаю, он веселый такой. Смотри, вдруг не к добру.
— Тьфу, тьфу тебе, — сплюнул через плечо Липов.
— Примета верная. Со мной сколько раз так было.
Перед кафе был новый сквер. По нему совсем недавно разровняли чернозем и посадили деревца.
На всем: на черной земле сквера, на фасадах домов за ним — лежал быстро уходящий, сумрачно-красный отсвет заката. В этом отсвете ярко проглядывал выдуваемый из-под земли строительный мусор — неразгасившимися комочками извести, крошевом битого кирпича, древесными щепками. В низком, чуть не до земли, как бы гибельном наклоне припадали под ветром лозинки саженцев.