Каменщик, каменщик
Шрифт:
Женя и дальше изводила бы себя внутренней перепалкой, но тут старику надоело гадать, отчего жена не стучит на машинке. Он заковылял к двери и буркнул у порога:
– Съезжу, Варвару Алексеевну проведаю.
С тех пор, как всю в метастазах Варвару Алексеевну выписали из клиники, старик, словно на службу, приезжал к своей дочери, где лежала больная, с деньгами, кислородными подушками, раздобытыми Женей болеутоляющими ампулами и сваренными Женей протертыми супами и кашами. Однако сейчас он страдал не из-за того, что угасала первая жена, а оттого, что вторая перепечатывала
– Но ты сегодня не собирался! Сегодня я дома...
– сказала Женя.
– Ты вон где...
– кивнул Челышев на расхристанные тетради и выбежал к лифту.
– Пашет, милый, разве я нарочно!
Женя кинулась на лестничную площадку и втащила закапризничавшего старика в комнату.
– Разве я хочу с тобой разлучаться? Да я с радостью взяла бы тебя туда. Ты сам туда не хочешь. Ну прочти. Что тебе стоит? Токарев, правда, пишет не о лагере, но о тех годах. Что поделаешь, мне они дороги. Хотя бы полистай. Очень важно, что скажешь. Растерянный Павел Родионович позволил подвести себя к тахте, послушно принял у жены стопку страниц, вздел на нос очки и сам же удивился своей столь поспешной капитуляции.
ПОПЫТКА БИОГРАФИИ
За нашим забором плакала красивая девочка. Мне исполнилось восемь лет. Я жил в отдельном особняке. У меня был голубой, единственный во всем городе японский велосипед. Я дружил с командующим гарнизоном дядей Августом. Но я был несчастным мальчуганом. Даже носил не отцовскую партийную и почти русскую, а материнскую местечковую фамилию - Токарь...
...Маша Челышева стояла за нашей ажурной решеткой, а ее хмурый отец дергал девочку за руку. Мне хотелось сказать Маше: "Возьми велосипед насовсем".
Мне многое хотелось ей сказать, но рядом был ее родитель, который меня презирал. (Он и сейчас меня не выносит, хотя от моего отца не осталось даже петитной строки в Исторической энциклопедии. А я Пашета люблю...)
У нас была странная семья. Моя мама, Дора Исааковна, родилась на шесть лет раньше отца, прежде него вступила в партию, но должность занимала маленькую: инспектор горнаробраза. Она презирала отцовский паккард, обедала в учительской столовке и все порывалась перебраться к своей горбатой сестре, белошвейке Юдифи.
– Хоть к черту!
– кричал отец.
– Но детей (то есть - меня и Надьку) не получишь!
Дело у них шло к разрыву. У отца начался роман с русоволосой пышной красавицей Ольгой, секретарем левобережного райкома. Ольга больше подходила к особняку и ко всему стилю отцовской жизни. А мама, увядшая, истеричная, мало годилась в хозяйки большого индустриального города.
Иногда мы с сестрой ездили к тетке Юдифи. Юдя жила на самой окраине в бедной мазанке. Ничего у нее там не было. Воду из колонки надо было тащить за три квартала, а щелястый сортир был в соседнем дворе, где паслись козы, копошились свиньи и печально отбивалась от мух корова начальника милиции. Шпанистые пацаны с Юдиной улицы не верили, что я дружу с комдивом и могу их привести в казармы, где нам дадут разобрать "максим" и покатают на тачанке. Пацаны, если рядом не было взрослых, дразнили меня "жидом" и вертели
А вот Надьке еврейство не мешало. С Надькой всегда было весело. Она примиряла не только отца с мамой, но и меня со всеми несправедливостями нашей жизни. Скажем, особняк, автомобиль, прислуга, электрические импортные игрушки, что дарили мне в горкоме на октябрьских и майских утренниках... Все это не слишком правильно. У других ребят ни прислуги, ни машины - одно коммунальное жилье. А на утренниках - кульки с липкими подушечками...
– Ну и что, Кутик?
– поднимет круглые плечи Надька.
– Значит, так надо. Дали и радуйся.
– Но у других...
– Другие столько до революции не страдали. Нашу маму били в полиции.
– Но мама не ездит в паккарде.
– При чем здесь мама? Пойми, если всего у всех будет поровну, никто ни работать, ни учиться не станет. Ты, Кутик, сознательный, а несознательным надо показать, чего добьешься, когда не жалеешь себя и трудишься для народа.
– Но мама...
– Мама с чудинкой.
Так-то мы и жили. Я огорчался, что Пашет водит Машу в детский сад ИТР (инженерно-технических работников) другой дорогой, и радовался, когда она шла со своим дедушкой. Старого доктора Маша всегда тащила к нашему дому.
Однажды, заболев, я настоял, чтобы позвали не горкомовского, а частного врача, моего однофамильца Токаря.
– Та з нього писок сыплетця. Сильский ликар навить краше, - хмыкнул отец, считавший "украинську мову" более народной.
Доктор Токарь обстукивал меня холодными костяными пальцами, а мне было приятно: ведь это Машин дед.
– Впечатлительный он у вас господин, - нахмурился доктор и повернулся не к отцу и маме, а к Юде.
– Бромчику попить не мешает.
– Та они, Токари, уси таки, - засмеялся отец.
– Мабуть, вы им родына?
– Нет, не родственник, - казалось, оскорбился доктор.
Отец вздрогнул, и мне почудилось - шепнул: "Контра..."
Ночью я плакал, и в мою комнату на цыпочках вбежала Надька.
– Обидели Кутика? Ах, глупый старик. Не знает, что Кутика нельзя обижать. А Кутенька через забор влюбился... Чепуха на постном масле. Как рукой снимет. Еще много у Кутика будет девочек и девушек.
(Милая Надька! Она не знает в своем далеке, что по-прежнему не девочки и девушки, а одна Маша - радость и мученье моей несуразной судьбы...)
...За сестрой приударял молодой стихотворец Юз. Считалось, Юз ходит в особняк ради меня. Я тоже начал рифмовать. Но Надьке нравился другой москвич, красавец, любимец Сталина и давний приятель мамы. В тридцать шестом году он остановился у нас. Как-то, заглянув в кладовку, куда прятал самодельный лук, я увидел сестру и нашего гостя. Она его обнимала, а он по ней, расстегнутой, водил руками.
Пришла мокрая скользкая осень. Я упал с велосипеда, погнул руль, ушиб колено, и машину раньше времени убрали в чулан. Мама совсем поседела и рядом с отцом выглядела старухой. Они настолько отдалились друг от друга, что даже не ссорились, и в конце ноября отец без нее уехал в Москву принимать конституцию.