Камер-фрейлина императрицы. Нелидова
Шрифт:
— Я совсем не знаю императора Александра Павловича, баронесса.
— Обычная русская осторожность в высказываниях о сильных мира сего. Мне уже пришлось с пей сталкиваться.
— В моём случае вы неправы. У меня действительно не было возможности узнать будущего императора. Я видела его на придворных приёмах, на большом расстоянии и даже ни разу не была удостоена личного разговора. Вы поторопились меня осудить, баронесса.
— Но ведь вы входили в круг ближайших друзей его отца, разве не так? Разговоры о наследнике в нём несомненно велись. Считали ли вы его человеком романтичным, способным на пылкие увлечения идеей, скажем, государственным проектом? Что в нём может быть от поз, а что от натуры?
— Романтизм плохо вяжется с обстановкой
— Совершенно императору чуждых, в чём я могла убедиться. Но я попробую иной способ вызвать вас на откровенность, мадам. Мне столько было говорено о вашем уме, о вашем благодетельном влиянии на отца императора, что я не могу отступить. Так вот, вы читали мой роман. Сказали о его откровенности. Он тем более откровенен, что написан на канве моей жизни и воспроизводит мои переживания. Впрочем, детские. Я никогда не говорю об этом, но сейчас...
Короче, мне было шестнадцать лет, когда после монастырского пансиона, подобного петербургскому Смольному институту, я оказалась в свете. Мои родители не собирались заниматься мной и поспешили выдать замуж, благо почти после первого моего выезда в свет подвернулась выгодная партия. Барон Криденер был едва ли не втрое старше меня, но располагал состоянием и был уважаемым дипломатом. Наша свадьба состоялась, и мы выехали в Стокгольм, где муж занял должность посланника. Вместе с ним ехал целый штат мелких служащих, в том числе его секретарь, получивший свою должность благодаря родству, с одной стороны, со сказочными богачами Демидовыми, с другой — с придворным священником, духовником императрицы.
Молодая баронесса и юный секретарь были почти ровесниками, так что роман висел в воздухе, и он состоялся. Самый пылкий и восторженный. Барон то ли не знал об увлечении жены, то ли не придавал ему значения. Всё могло бы сложиться вполне счастливо, если бы секретарь не поддался порыву необъяснимого благородства. Он во всём признался барону под предлогом бесконечного уважения к своему начальнику. Почти во всём — в своей пылкой любви к его жене. Думаю, об остальном бароне нетрудно было догадаться. Скандала не случилось. Просто секретарь был возвращён в Россию, и его служебная карьера прекращена. Навсегда. Баронесса в то время была беременна своей единственной дочерью. Прощание не состоялось.
Всё это рассказано в «Валери». Потом началась моя собственная жизнь. Я не могу пожаловаться на её однообразие. Мне доводилось испытывать достаточно сильные чувства, но наш союз с бароном сохранился до самой его смерти. Нынче я выдала дочь замуж и впервые вернулась в Россию. После встречи с императором Александром, завязавшимися между нами доверительными отношениями это возвращение приобрело для меня особый смысл. К тому же я решила устроить зятя на русскую службу. Но...
Оцените мою откровенность, мадам. Вы женщина и понимаете, что она даётся не такой дешёвой ценой. Но... Здесь я испытала непреодолимое желание увидеть предмет моей первой любви. Я узнала о его несложившейся судьбе. О его принадлежности к масонам. Наконец, о его неизлечимой болезни, которая оставляет ему всего несколько месяцев жизни. И я решила получить от него портрет, который мог бы храниться в семье дочери. Я не знаю здешних художников. Выбор пал на Левицкого из-за его давнего знакомства и дружбы с — тайна уже потеряла свой смысл — Александром Стахиевым.
Это может показаться вам бездушным или, во всяком случае, необычным, но я поехала в мастерскую художника на свидание с портретом — встречи с самим Стахиевым я бы, пожалуй, не выдержала. Художник стал нашим посредником и, должна сказать, превосходным. Передо мной был человек, которого я, конечно, не знала, но по-своему интересный, даже загадочный. С зелёными глазами, которыми так знаменита моя красавица дочь Жюльетта.
И вот в мастерской, в этом странном высоком и узком доме на берегу реки я увидела набросок вашего портрета. В юности. В театральном костюме. Художник не рассказал о вас ничего, только что вы были добрым гением и покойного императора и всей страны, смягчая его неукротимый нрав. Он добавил, что ваши дороги с императором разошлись ещё при его жизни, и кто знает, не это ли обстоятельство способствовало раннему и трагическому концу предшествующего правления. Если захотите, вы можете расширить рамки этого рассказа. Меня не интересуют личные отношения, движения сердечные, я увлечена идеей объединённой Европы — без войн и кровопролитий, в едином понимании смысла христианства, без противоестественного, с точки зрения божественного учения, деления на конфессии. Мои первые слова нашли живейший отклик у императора Александра, но здесь, в России, я неожиданно для себя натолкнулась на стену неприятия, непонимания, прямой враждебности. Как проповедник, я хочу преодолеть эти препятствия, будучи уверена в благородстве моей цели. Я не стану задавать вам вопросов. Вы сами подскажете мне, что может оказаться полезным. Если примете, разумеется, теорию, которой я служу.
ЭПИЛОГ
Ты спрашиваешь, чем я живу, мой милый племянник. Занятия мои не видны для постороннего глаза. Они сосредоточены внутри моего существа, моего духовного зрения и моей памяти. Если обстоятельства настроения, самочувствия, маленьких раздражителей повседневного бытия складываются благоприятно, вечерами, у маленького камина, я совершаю долгие путешествия по местам моей молодости. Хотя говорят, что человеку пожилых лет свойственно помнить преимущественно своё детство и забывать, что приходило ему на смену, у меня всё сложилось наоборот. Есть яркая незабываемая полоса между моей юностью и возрастом сорока с небольшим лет, она даёт мне нескончаемый ряд зрительных впечатлений, которые не тускнеют с годами.
Сегодня об императоре Павле I не говорят, и потому у меня нет собеседников. Никто не вспоминает далее о том, что его жизнь и правление — это Гатчина, гатчинская сказка, превращённая сегодня в символ казарменного порядка и стиля. Она такой, может быть, и стала, но она сначала такой не была. Ты хотел бы, как ты пишешь, стать, хоть ненадолго, спутником моих давних впечатлений. Что же, нынче благоприятный день. Я совсем неплохо себя чувствую. С утра я прочла нравящиеся мне строки твоих стихов, Евгений Баратынский, и я приглашаю тебя стать спутником «этой крошечной мадемуазель Нелидофф», как меня обычно смолоду называли.
С чего начать? Я чаще всего вспоминаю отлогие широкие ступени, которые вели из Гатчинской дворцовой церкви в приёмные залы. Они были так удобны, что проделать подобный путь можно было танцуя. Обычно мне требовалось немало усилий, чтобы не подчиниться этому внутреннему желанию.
Крошечная «перед-овальная». Не удивляйся непривычному языку, но хозяева Гатчины именно так её называли. Стены, от пола до потолка увешанные картинами. Даже за печкой. Даже в самом тёмном углу. И обычный дворцовый меланж — от отличной живописи до совершеннейшей посредственности, что не привлекало к себе ничьего внимания. Император вообще не проявлял интереса к живописи и искренне удивлялся моим восторгам.
На подзеркальнике, между окнами, богатая гарнитура — часы с двумя канделябрами. Часы совершенно необыкновенные — в виде фарфоровой вазы со вставленным в неё циферблатом. Но самое забавное — что всегда заставляло меня улыбаться — бронзовый пьедестал, закрашенный, вообрази себе, в тёмно-синий цвет. Это была дань увлечения императрицы Уэджвудом и английскими изделиями.
Отсюда две двери — в Арсенал и в Овальную, которую я особенно любила и в которой так часть бывали наши неожиданные встречи с его величеством. Его величество знал, что всегда может меня найти в окружении картин нашего великолепного Семёна Щедрина, между которыми из окон открывался вид на такой же самый, но уже живой парк.